Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ЧЕРЕП. Меньше, принц, крошечный огрызочек, даже не откусить. Поднеси меня ближе и посмотри в мои окна снова.
Гамлет смотрит через глазницы черепа.
ГАМЛЕТ. На дне глубокой ямы – могильщики. А это что?.. Над капюшонами плавает полупризрачное, сдвоенное, колышется, как медуза… отсвечивает лиловым, красным, почти пурпуром…
ЧЕРЕП. Это э р р о е. Оно всюду, где люди. Только всюду разное. Над тобой, как сине-желтый колпак. Над монахом ясное, как серп полумесяца. У свинопаса – тоже серп, багровеющий, кверху рожками.
ГАМЛЕТ. А этот кристалл, светящийся у корней ивы?
ЧЕРЕП. Этот сам по себе. М е с т а к р и з.
ГАМЛЕТ. А эти, плавающие над водой, как волосы Офелии! И еще – похожие, мохнатые клубки! Катаются всюду. И эти – длинные бледные полосы! Черные мельтешащие точки! Они пронизывают меня – и какая-то неуловимая часть моего существа испытывает неизъяснимое блаженство, тогда как остальное замирает от ужаса.
ЧЕРЕП. Спокойно принц. Такое всегда бывает в сумерках. А точки – атомы темноты, мы их зовем м е т ч о т ы.
ГАМЛЕТ. Над нашим унылым Эльсинором обозначаются зыбкие длинные дворцы, однообразно уходящие ввысь и сливающиеся с темным небом. И там вверху и здесь вокруг зажигаются миллионы звезд и светильников…
ЧЕРЕП. Призраки, кочующее будущее… Хотя далекое, близкое, большое и малое – все человеческое, слишком человеческое Гамлет… Вот подул ветер, заколыхались, исчезли… Закрой глаза и посмотри опять.
ГАМЛЕТ (смотрит). Постой, сквозь расплывчатые контуры одного могильщика проступает какая-то жуткая сцена: растерзанная мегера душит его самого, пьяного! забавно! А другой копает заступом глину и в то же время бьется в конвульсиях, на соломенной подстилке, чадящий факел. Чума! Это чума! А кругом кусты, памятники – тоже шевелятся, меняют свое обличье. Мраморный ангел превратился в белую глыбу. Всюду хрюкают толстые свиньи, разрешаясь от бремени. Из них сыплются горохом поросята, которых кормят, ловят, насаживают на вертел, поджаривают на огне и пожирают одновременно. А монах, который вышел из часовни, его обнимает голая девка, и он уже истлевает! А свинопас не успел родиться, уже сгорбленный старик! А сколько кругом процессий! Как людно на этом заброшенном кладбище! Пищат дудки, гудят волынки! Сверху валятся синие… внизу просвечивают зеленые… Розовые проходят сквозь лиловых… Время ускорило свой бег… Вихрем кружатся стрелки и показывают: нет, нет, нет небытия! (Закрывает лицо руками.) Вар, Вар, верни мне мою скудную реальность!
ЧЕРЕП. Что, струсил, принц?
ГАМЛЕТ. Не струсил, а страшусь.
ЧЕРЕП. Чем дальше, тем забавней, дурачок.
Показывать?
ГАМЛЕТ. Показывай.
ЧЕРЕП. Смотри.
ГАМЛЕТ (с закрытыми глазами).
Боюсь открыть глаза, а вдруг увижу,
что видит червь со дна глубокой ямы
или что видят звезды с высоты.
Положим, входишь в комнату свою
и зришь: неизъяснимо все вокруг,
а комната твоя полна существ
и лиц, тебе доселе неизвестных…
ЧЕРЕП. Открой глаза. Что видишь, говори.
Гамлет открывает глаза, видит нас.
АМАДЕЙ И ВОЛЬФГАНГ
Перед нами появляется МОЦАРТ АМАДЕЙ, легонький сухой старичок, одетый по моде тридцатых годов прошлого столетия: серая пуховая шляпа, пышный галстук, фрак, узкие панталоны.
Я – Моцарт, Амадей. С Вольфгангом – моим двойником, близнецом, если хотите, вообще не имею ничего общего. Тот был законопослушный сын, обожал своего папочку: «обожаемый папочка», целовал перед сном свою мамочку: «милая мамочка», играл в четыре руки на клавесине со своей сестричкой: «моя любезная сестричка».
Всемогущий творец был моим отцом, гармония – моей матерью. Еще в младенчестве мой дух напрягал божественные мышцы, как Геракл, играя с числами и звездами.
Нет, не Амадей. Это маленький Вольфганг, наряженная и завитая куколка, выступал перед императорскими особами, танцевал с Марией-Антуанеттой – своей ровесницей, тоже – кукольная головка на тонкой шейке. Это его, Вольфганга принимала в доме старого переписчика нот Фридолина Вебера ловкая лиса фрау Вебер с целым выводком дочерей – невест. Это Вольфгангу натянули там нос. Это Вольфганга выкинули из дома архиепископа пинком под зад.
Нет, со мной, с Амадеем, не могло случиться ничего подобного. Со мной всегда происходило другое – грандиозное… За городской стеной на ольхе пробовал, распевался ранний соловей. Мягко лиловели горы. От всех лиц веяло какой-то необычной свежестью, новизной. ВДРУГ МИР СТАЛ РАСКАЛЫВАТЬСЯ, КАК ПЕРЕСПЕЛЫЙ ТУРЕЦКИЙ АРБУЗ… ФОРТЕ! ФОРТЕ! ФОРТИССИМО!..
И в этом не было ничего смешного, потому что, едва удерживаясь на куда-то ухнувшей подо мной земле, надо было раскланиваться, говорить комплименты и вообще поддерживать беседу… Меня куда-то вели, о чем-то расспрашивали… Одну сестру звали Алозия, помладше – Констанция… А я дирижировал, дирижировал неизвестно откуда взявшимся оркестром…
Казалось, я – шекспировский Просперо
и палочкой волшебной вызвал бурю
в самом себе… Я с места не сойду,
пущу я корни здесь у вас в гостиной,
где шелест платьев, розы и тюльпаны,
где дышат итальянские глаза.
С какой воздушной флорентийской фрески
сошли вы обе? Две сестры – две темы.
И обе темы, будто две сестры,
дурачатся, ласкаются друг к другу.
Ревнивый взгляд, посыпались упреки
и слезы: «Злая! Не люблю сестру!»
«Дождешься, дура, у меня пощечин».
Перемежаясь, на траве холмов —
и тени облаков и дождь и солнце…
и в небе – ястреб, птицечеловек…
Сто зальцбургских блаженных колоколен!
Дилижансы и кареты увозили нас из маленьких старогерманских городков, из нашего детства, колыхаясь по-утиному на разбитых дорогах, надолго бросали якорь у придорожных трактиров, где пиликали дешевые скрипки. На столах, залитых пивом, глиняные кружки: кружка в виде гнома, высокая – в виде средневекового города, кружка-бочка, на бочке – лягушка, пей, птичка, пей! Хлопни по круглому задику эту голопузую кружку!
В Вене ночами я подстерегал Вольфганга на пустынных улицах, подхватив его под мышки, помогал добраться домой. Мертвенно белели лепные особняки, облитые белым светом луны – этой светской бесстыдницы середины восемнадцатого века. И далеко отбрасывая длинные ломаные трагические тени, тащились по брусчатой мостовой две