Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маленький Жан совсем обессилел, лицо у него посерело, он даже кашлять не мог. Заплаканная Франсуаза устроилась в темном углу и попыталась убаюкать сына. Она встретилась глазами с Сидони, и та кивнула на Жинетту, подпевавшую детям. Знахарка заметила их взгляды и подумала: «Когда же эта несчастная тупица забудет свою гордость и перестанет упрямиться?» Жинетта знала, что времени почти не осталось: инфекция высосала из мальчика все соки.
Франсуаза встала и пошла к Жинетте, прижимая сына к груди. Жинетта протянула руки, взяла Жана и принялась нежно гладить его по щечкам и груди. От цыганки исходил жар животворной энергии, и измученная мать расслабилась. Рене устроилась рядом. Ей очень хотелось, чтобы Жан поправился, и она мечтала посмотреть, как старая женщина борется со злом. Всякий раз, когда она меняла повязки раненому, девочка внимательно наблюдала за каждым ее жестом. Цыганка была наделена особой, магической силой, которая дается только избранным, и люди в подвале немного ее побаивались. Жинетта расстелила на полу шаль, положила мальчика и принялась энергично массировать ему грудь. Он кашлянул раз, другой, третий и вдруг выплюнул огромную, мерзкую пробку зеленой слизи. Франсуаза вскрикнула и потянулась к сыну.
– Не бойся, – успокоила ее Жинетта. – Это болезнь выходит. Потом ему полегчает.
Она продолжала массаж и похлопывания, сопровождая их странной приговоркой:
– Злой кашель, изгоняю тебя из этого ребенка, как Иисус изгнал сатану из Рая.
Лечение возымело действие – мальчик то и дело отхаркивался и жадно вдыхал воздух, его лицо порозовело. Вокруг Жинетты собрались в кружок несколько человек, подошел и лейтенант Пайк, раздираемый восхищением и страхом. Жинетта закончила и отдала Жана матери со словами:
– Сегодня ночью он будет спать лучше, и жар наверняка спадет. Продолжим завтра.
Франсуаза порывисто схватила ее за руки, но Жинетта не далась и недовольно пробурчала:
– Не разнюнивайся, твой малец еще не выкарабкался. Не раскатывай губы на яйцо, пока курица его не снесла…
Матиас наблюдал за происходящим без всякого удивления. Он привык к подобным практикам. Чичучимаш была целительницей, и он испытал ее искусство на себе, а потом видел, как она спасала других. Власть старухи кри распространялась еще и на души, в этом она была особенно сильна. Матиас встретился с ней за несколько дней до отъезда в Европу. Она прошла десять километров по узким тропам от зимнего становища до его хижины в свирепый мороз. Матиас сварил кофе, разлил его по жестяным кружкам, и они сели за стоявший в центре единственной комнаты стол. На лице индианки лежали тени от масляной лампы, освещавшей охотничьи трофеи и висящие на стенах лыжные палки.
– Убивай-Много не идет к Чичучимаш, вот и приходится ей давать работу старым ногам, – посетовала она.
Матиас в ответ только плечами пожал. Решив покинуть страну и завербоваться в немецкую армию, он действительно стал реже навещать свою спасительницу. Несколько месяцев назад шкуры начали хуже продаваться, служащие фактории и другие белые трапперы смотрели на него косо, как на всех немцев после начала войны.
До Матиаса доходили слухи о лагерях для интернированных из числа «подданных вражеской страны». Граждане Канады немецкого происхождения гнили там с осени. Он не слишком удивлялся, зная, как канадцы относятся к иммигрантам. Японская община Ванкувера давно подвергалась нападкам националистов: в ход пошли запрет на профессию, вандализм, экспроприации, устрашение. Так чем они лучше Гитлера, истребившего своих евреев? Матиас мог бы спокойно отсидеться в лесах, но он закипал от одной только мысли, что кто-то считает его «нежелательным элементом», пусть даже эти люди ему глубоко безразличны. Не хотел он и жить с индейцами.
– Ты собрался на войну… – Голос Чичучимаш прозвучал торжественно-печально.
Откуда старая сова узнала? Матиас нервно закурил. Она тоже взяла сигарету, глубоко затянулась и спросила:
– Зачем?
Зачем? Зачем? У него не было ни одной веской причины для возвращения в Германию, просто не сиделось на месте. Он был любопытен и достаточно безумен, чтобы добровольно кинуться в водоворот войны. Нечто, сидевшее глубоко в подсознании, не давало ему передышки, вечно куда-то гнало, даже на ледяных одиноких просторах, среди индейцев кри. Чичучимаш думала, что сумеет его излечить, и он часами потел в специальных палатках, сходя с ума от невыносимого жара под мерные завывания индейцев. Ничего не случилось – ни во время, ни после. Никаких видений и предчувствий, ни малейших изменений и ни грана успокоения.
Да, он собрался на войну. Матиас вспомнил французскую песенку, которую мать пела ему в детстве:
Чичучимаш медленно пускала колечки голубоватого дыма, они таяли в воздухе, а она искала в них знак – как везде и во всем. Возможно, настал час сниматься с якоря. Матиас нарушил тягостное молчание:
– Возьмешь сигареты и муку? И мясо – если хочешь.
– Пора расставаться, сын мой.
– Но я отправляюсь только через две недели!
Матиас был разочарован. Он питал тайную надежду, что индианка откроет ему хоть часть будущего, даст смутное представление о том, что его ждет, скажет слово, произнесет загадочную фразу. Один белый траппер – они вместе охотились – как-то рассказал, что шаман из племени Черноногих наделил его даром предвидения. Трактовать картинки он не умел, но были они очень яркие и совершенно реалистичные. Чичучимаш не сделает ему подобного подарка, потому что он не готов его принять.
– Мне нечего тебе сказать… – Она угадала его мысли.
– А мне ничего от тебя и не нужно, – высокомерно бросил он в ответ.
– Еще как нужно! Но я не вижу. Все скрыто. А когда я грежу о тебе, никогда не вижу лица. Так-то вот…
Она встала, надела шерстяную шапку, накинула поверх дубленой куртки клетчатое одеяло. Они молча дошли до деревни, светя под ноги масляной лампой. Крак радовался ночной прогулке, не предчувствуя своего будущего, ведь, покидая хижину, его хозяин и сам не знал, как поступит. Крак остался в деревне, и Матиас до сих пор не забыл укоризненный взгляд собачьих глаз и был обречен жалеть об этом до конца жизни. В тот день он последний раз видел тех, кем дорожил больше всего на свете. Пока не встретил Рене.
Жюль Паке затянул «О Святая ночь»[69]. Голос у него был сильный и довольно красивый, ему внимали с благоговением, как хору в церкви. Подпевать никто не решался – разве что шептали едва слышно, – и только Филибер воодушевился и вдруг вступил на словах: «Надежда счастьем сердце наполняет! Вдали горит грядущих дней заря». Голос у парня был высокий, он отчаянно фальшивил, сбивался на трудных нотах: «Он знает жизнь, Он испытал мученья. Пади пред Ним, признай Его Царем!», – но не сдавался. «Христос – Господь! Хвала Ему навеки! Ему вся власть и честь принадлежит!» – взвыл он, и детишки покатились со смеху, а взрослые – все, кроме Жюля, – сконфуженно потупили глаза. Филибер ничего не замечал, он вкладывал в пение всю свою чистую простую душу, но именно его невыносимый голос был всего милее ушам Господа, ибо «блаженны нищие духом […][70]».