Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я вижу! — взвил голос Неронов. — Книги наши правят по служебникам польского печатания. Тож с немецких, а пуще по требнику пана Петра Могилы! Сухановские списки вовсе не сличают. А Федька Ртищев токмо губы поджимает, што красна девка. А уж до символов веры добрались. Ворчат над ними и рвут на части, яко псы! Ты пошто им дозволил так-то?.. Плевелы ереси по Руси сеют без боязни! Я в своре той сговор сатанинский чаю!
— Не взбраживай кипятком, Иване, — Никон ухватил руку протопопа, прижал к столешнице. Промельком дальней зарницы высветило в мозгу — уж не посетил ли загадочный старец и Неронова? Но мысль эта только промигнула и пропала. Заговорил, как оправдываясь:
— Ведь не плоше меня знаешь — поприжились издревле плевелы эти в наших служебниках. Вот их-то и изводят толково и опрятно. Я же слежу, листы чту со пристрастием. Кое-что возвращаю, но… Намедни в ризнице Иосифовой прибираясь, обрёл саккос патриарха греческого, святого Фотия. Чуешь — святого!.. Саккосу сотни лет, а на нём символ веры изображённый с нашим разнится. Вышито: «Его Же царствию не будет конца». А мы у себя чтём — «Его же царствию несть конца». Ну как не выправить?
— И не надо выправлять! — Неронов выдернул руку из-под ладони патриарха. — Ведь по их мудрованию — конец есть, но боятся его и успокаивают — «не будет». Пошто врут и двойничают? Мы-то знаем — Царствию Божьему несть конца! Несть! Стало быть — нету!
— Не бурли, говорю! — прикрикнул патриарх. — Надоело с тобой по пустякам сущим рядиться. Ревёшь трубой иерихонской. Весь сыр-бор из-за одного слова.
— Убиенное в слове да оживёт в духе! — не сдавался протопоп.
Нет, не налаживался разговор на нужное, да и Неронов, как никогда, расфыркался. Так и сказал ему:
— Уймись и не фыркай, урос.
— Не конь я, чтоб фыркать! — тут же взвился протопоп. — Речь имею человечью. Дивлюсь, не берешь в толк её. А давно ли мы, други твои, в патриархи тя подвинули? Мнили — не дашь лихомани латинской корни пущать в земле отчей, а они роются в нашей поране червями гнусными. Такое в самозванщину было, да народ смёл нечисть. Радовались — всё! Пронесло заразу, ан нет! Ты её самовластно возлюбил, назад ташшишь! Нешто с хвоста хомут напяливают, нешто землю вверх лемехами орают? Сам многажды говаривал, что де малороссы и греки давно сронили истинную веру и крепости нравов у них нет!
Корчили Никона слова протопопа. Было, говаривал много и всякого, да новое время по-новому метёт, не видит сам, что ли? А как хотел иметь в Иване близкого и сговорчивого помощника, а он эво как упёрт в самом малом. А ведь и начитан, и умён, и годами горазд, а всё ж дурак. Нешто ослеп и не углядывает — сам государь милостив к справщикам, ездит к ним часто, поправления чтёт и не видит в них ереси. Отнюдь — подгоняет: скоренько да скоренько. Чего уж, дядьку своего, Бориса Морозова, обязал всеучастно жаловать киевлян. А боярин строг. Где уж там корни еретические пущать: бдит неусыпно, сам греческий и латинский знает, не то что бестолочи упрямые, кои едва-едва по Псалтире бредут, как в потёмках, а туда же — латинским да греческим брегуют… Эва как распылался! Вроде степным палом несёт его.
Неронова и впрямь «несло»:
— Отчего Голосов, добрый отрок, не восхотел пойла латинского хлебать и бресть в поводу на убой душевный? Уразумел, что вытворяют над отчими служебниками, ужаснулся и сбёг, чтоб с пути истинного не сверзили.
— Ну и ну-у! — усмехнулся Никон. — Не выучась и лаптя не сковыряешь. А сей отрок твой — лентяй. Его учили читать да писать, а ему, оболтусу, токмо бы петь и плясать. И не убёг он, а в потылицу турнули.
— Оно бы так, да не так, — упрямился Неронов. — Ведь и другие ученики бунтуют и брегуют, а их носом в книги чужемысленные тычут — жуй негожее, а природный язык не чти! И ещё скажу о старшем справщике Епифании Славинецком, о его шептаниях и чудачествах о имени Господа нашего Исуса Христа. Рыгает гнусное, мол, надобе писать Иисус, что де в первой букве есть имя Отца Его Иосифа-плотника, а далее уж имя самого Господа. Ну не вред ли и соблазн сатанинский? Отца Небесного земным подменять? От таких новин в людях шатание и злоба. Поопаслись бы. Народ, он терпит, терпит, а как по слюнке плюнет — уж и море.
— Уймись! — отмахнулся Никон. — Страшно с тобой. Как вепрь озлился. Вона и щетину на загривке гребнем вздыбил. Не признаю тебя, а любил.
— И ты мне очужел, — глухо, нехотя признался Неронов. — Вот полаяли, насорили воз, а с чем пожаловал ко мне впоздне, я не утолок в голове своей дурной.
— Утолчёшь. Всему свой срок.
Никон встал, навалился на посох, подпёрся им. Смотрел на протопопа сжав зубы, с неприязнью, колко.
— По слюнке? — переспросил. — А уж и море?.. — И, не ожидая ответа, пригрозил: — Не баламуть людишек, протопоп, знай место. И к справщикам отныне — ни ногой. Сам усмотрю или донесут, что хаживаешь, — жди гнева царского. И моего, великого государя патриарха, осуда крепкого. Аль запамятовал, как за гордыню твою и мысль высокую ссылали тя в Карельский монастырь? Ныне и пуще обестолковел, прёшь супротив рожна.
Не благословил и руки не подал. Устало, осадисто протопал к Двери, толкнул её посохом. Дверь медленно отошла, и патриарх вышел в приёмную. Пусто было в ней: слышный ли отсюда громкий °Р протопопа спугнул просителей, или усердный Зюзин выпер их на волю. Вот он стоит у выхода на крыльцо, пламенея в свете двух напольных поставцов лохматой своей головой.
«Рыжий да красный — человек опасный», — вспомнилось Никону, однако, проходя мимо, дружелюбно похлопал молодца по плечу.
Было утро, было почти светло. Туманная предрассветная издымь робко таилась кое-где в закоулках, но с востока алой горбиной выпирала сочная заря, предвещая благолепный день. Могучая взлобина Боровицкого холма будто красным кушаком обмотнулась кремлёвской стеной. Из-за неё и там и тут бледно намалёванными ликами с фресок выглядывали купола и маковки многих церквей. Одна Ивановская колокольня выметнулась над ними. Чудилось — привстал на носки Иван Великий и, первым обмакнув в полымь солнечную державную главу свою, хвастливо сверкал-обсеивал Кремль и Москву златопыльным дождём.
На площади в рядах и лавках начинали копошиться купцы. Избыв ночную сторожкость, лениво и сонно перебрёхивались псы. И вот, как спросонья, как бы зевая с протягом, восстонали колокольни. Патриарх различал их голоса, особенно любого ему «Ревуна, великопостного голодаря».
Он остановился и, жмурясь на солнечный сноп Ивана Великого, осенил себя троекратным знамением.
— Вот и заутрени пора, — обласканный добрым утром, звоном малиновым, унёсшим ночное раздражение и страх, облегчённо вздохнул он.
Пав на колени, Зюзин торопко и прилежно крестился, обронивая до земли яркую голову.
«Ишь какой, впрямь святоша, — улыбнулся Никон. — Токмо во святых рыжих нет, не припомню рыжих».
— Какого прихода ты, отрок? — ласково вопросил он. — Меня далее не провожай. Один пойду.
И пошёл, оставя посреди «Пожара» озадаченного, но радостного вниманием патриарха Зюзина. И в спину владыке подьячий запоздало, шёпотом прошелестел: