Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачатьевского прихода я. У Анны, что на краю.
Чуткий на ухо патриарх расслышал, отмахнул посохом в сторону Китай-города.
— Так поспешай к заутрени! — приказал. — Нынче же позову.
Службу Никон отстоял как простой прихожанин в ближнем Чудовом монастыре у Фроловской башни. Ничего необычного в этом не было. Часто посещал церкви по всей Москве, иногда сам отслуживал обедни. Но в нынешнее утро стоял службу в Чудовом по другой причине: надобно стало повидать Иоакима. Однако архимандрита на заутрене не усмотрел. Отстоял службу до конца и поспешил к себе в патриаршие палаты.
Едва ступил в сени — навстречу Иоаким: сухокостное лицо со впадинами худобы на щеках вовсе заострилось топориком, бороду скосило набок и, видно было, отняло язык. Он еле шоркал сапогами навстречь патриарху, пустоглазо уставясь на него, и рыбиной, выброшенной на песок, хлопал белогубым ртом. Никон, дивясь, бурил его встревоженным взглядом. Видя, как Иоаким, всё более горбясь, наваливается на посох, виснет на нём, то ли от страха под взором патриарха, то ли от непомерной устали, и вот-вот свалится на пол чёрным вытряхнутым кулём, Никон подал ему руку.
Иоаким сцапал её двумя ладонями, посох из-под него скользнул в сторону, брякнул об дубовые кирпичи настила сеней и заскользил по ним, качая отполированными рогами. Прильнув ртом к длани патриарха и отчаянно обжав её своими холодными, как жабьи, руками архимандрит устоял. Скорченного его, подпихивая посохом и подпирая животом, Никон подтолкал к скамье, усадил и сел рядом.
Ныли ноги от стояния на заутрени, гудела голова, умаянная за ночь всякой всячиной. Посох архимандрита лежал у скамьи брошенной, ненужной палкой. Никон подтянул его ногой в красносафьяновом сапоге с высоким каблуком, натужно нагнулся, поднял, сунул Иоакиму. Архимандрит прижал двурогий посох к груди и, обретши его, поборол немоту и немочь.
— Пропал старец-то, — шепнул, поднимая на патриарха безумные, в синюшных впадинах глаза. — Пропал, как вылетел. Али ишшо как.
— Как ещё как? — Никон нагнул к нему ухо. — Истаял или каво там?
Иоаким безмолвствовал. Патриарх с вывертом, как гусь, ущипнул его за бок.
— Ни лужицы! — ойкнув, выкрикнул архимандрит. — Я в келью к нему прибрёл, думал в дорогу наладить, да едва дверку приотворил — хладом мя обдало, яко ветр над головой шумнул.
— Ну, обдало! — тормошил Никон. — Выдуло старца, ли чо ли?.. Да окстись ты, в себя вернись!
— Кстюсь, кстюсь! — бледные пальцы Иоакима оплясывали грудь. — Не обрёлся старец в келье. Токмо Савва нежитью на скамье торчком сидит, яко до колен дровяной, одно лаптями шаволит и тако вякает: «Быти мору великому после гроз сухих». И глядит в меня бельмами, а в бельмах зрачки, как паучки, лохматятся. Отродясь у него их не видывал!
— Из ума вытряхнулся или…
— Или, или, владыка, — вновь до шёпота опал голосом архимандрит. — Весь он другой какой-то. Сменился.
Опустив веки, Никон думал о чём-то. Привалясь к его плечу вскружённой невидалью головой, дышал, выстанывая, Иоаким.
— Говоришь, сменился? — приоткрыв один глаз, переспросил патриарх. — Это ништо-о. Вошь и та шкурку сменяет.
Встал, помог подняться архимандриту, свел его с крыльца.
— Ступай, Савву увози, — приказал.
И долго смотрел вслед Иоакиму, как тот, ссутулясь, с посохом под мышкой, чёрной мышью семенил через безлюдную ещё Соборную площадь.
Проводил архимандрита, взошёл по высокому крыльцу в сени Крестовой палаты, выстроенной ещё патриархом Иосифом, постоял пред написанным на стене ликом Спаса «Недреманное око». Муть и смута душевная от встречи со старцем и долгого спора с Нероновым так и не покидали Никона. Тянуло прилечь, да знал — ни на волос не склеит сон очи: столько тревог надвинулось, не до сна стало. Вот и теперь, глядя в широкие вопрошающие глаза Спаса и мысленно обращаясь к нему с извечной просьбой — Христе Боже наш, помилуй мя, грешного, — он в то же время просчитывал в уме суетное: выкопаны ли рвы и сколько вбито свай, довольно ли привезено кирпичей на пустующее цареборисовское дворище, подаренное ему царём для большего простора и устроения на нём Патриаршего ведомства. А вбито пока пятьсот свай, да завезено сто сорок одна тысяча кирпичей, да тысяча бочек извести с тремя тысячами коробов песку. Мало сего.
Никон строил много. Будучи митрополитом Новгородским по денежке полнил не только казну московскую, патриаршую, но и свою. Многие подати, сборы, пошлины и вложения бояр и купцов сколотили ему хорошую деньгу. И всё шло на каменное дело — постройку монастырей, храмов, богаделен, на пропитание нищих и убогих. Всякий день будний усаживал за стол брашный до трехсот нуждущих и дальних богомольцев. Он и в Москву прибыл небедным, а севши на место патриарха и унаследовав накопленное прижимистым Иосифом добро, удивился упавшему в руки великому богатству. Отсюда и задумка — расширить Патриарший двор с новою Крестовою палатой, возвести церковь во имя Святого мученика Филиппа, считая его своим небесным покровителем.
Работы в Кремле шли быстрым ходом, а уж на реке Истре присмотрены и выкуплены у окольничего Боборыкина земли с деревнями. И уже забродило на них невиданное прежде на Руси людское радение в воздвижении Нового Иерусалима. Эта обетная Богу стройка удивила и напугала бояр. Они возроптали — мало ему старого патриаршего дворца? Захапал, считай, половину Кремля под новый, а всё мало. Скоро всех турнёт за Китай-город! Сгонит мужичий патриарх древние роды с вотчинных прадедовских мест. Самые отчаянные в глаза попрекали Никона, но он грубил им, широко обводя рукой палату:
— Вот вы кто для меня! — и тыкал пальцем в скамьи и кресла. — Мебель подгузная!
Жаловались царю — урезонь грубияна, пошто вмешивается в мирские дела и дерзить охочь. Князья Воротынский и Одоевский всяк от себя подали челобитные. Доверенный государя, тож не любивший Никона, Радион Стрешнев передал их лично в руки Алексею Михайловичу. Царь, не читая, отдал челобитные шурину своему Борису Ивановичу Морозову, тот прочитал и положил под сукно.
Когда Василий Петрович Шереметев, князь и боярин царских кровей, вступился за обиды лучших людей, памятуя о своих с царём родственных связях, то Алексей Михайлович мягко, чтоб не шибко обидеть большого боярина, урезонил:
— Хоть мы и одного корня — Фёдора Кошки, пятого сына Андрея Кобылы — боярина великого князя Симеона Гордого, но бармы царские у нас — Романовых. Так Богу угодно. И не тебе докучать нам, государю твоему и великому князю, вредоносными прошениями. Досадно сие мне, зрю — засиделся ты в Москве, Василий Петрович, обомшился яко пень. Поезжай-ка, пожалуй, да повоеводь в Казани.
Никон знал об этой отповеди царской: сам Алексей Михайлович сказывал о ней. И теперь, войдя в Крестовую палату, выпроводил из неё всех ждущих его просителей и прошёл далее — в Золотую с двумя четырехсаженными столами, крытыми зелёным бархатом и такими же вокруг них скамьями, сел за малый столик в золочёное кресло.
Стены палаты, обитые смугло-коричневой кожей с золотным тиснением, поблескивали давлеными узорами цветов и трав. Устланный персидскими коврами пол и толстенная кладка стен гасили всякие шорохи. В окнах весело перемаргивалась расписная слюда, вправленная в хитрокованные переплётины.