Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день я поняла, что тот хаос, то безумие, которое заставляло меня бежать сломя голову по жаре в поисках несуществующего сокровища, уже было внутренним Нечто. Если сердце так сильно билось, то это было не только от быстрого бега, если я так потела, то это было не только от жары, это были страх и пот от внутреннего Нечто. И удушливый стыд, и чувство вины были внутренним Нечто. Оно уже было там, на месте, чтобы терзать девочку, которая бежала, подворачивая лодыжки, по сухим бугоркам земли, вспаханной под виноградники.
Прямо со следующего сеанса я начала говорить о низком поведении матери.
Эта история случилась много лет назад, на пороге моей юности. Мать расположилась в кожаном кресле будто курица, сидящая на яйцах. Долго выбирала самую удобную позу, подкладывая под себя подушки, затем откинула голову на мягкую спинку. Черты ее лица были правильными, немного резкими, глаза – зелеными, как волны, а лоб светлым, как песок на пляже.
Ее плотноватое, аппетитное тело не соответствовало лицу. Оно было затянуто в безупречную «пижаму» из белого китайского шелка, широкую внизу, так что материя падала фалдами на ноги, которые она положила одну на другую. Я видела ее нежные бедра, в которых сохранялась вся ее молодость и которые переходили в ноги, гибкие, длинные, обутые в белые сандалии.
Был 1943 год. Она была красивой, она была мамой. Я любила ее всеми силами своей души.
Обычно мы не пили чай вместе. Как правило, возвращаясь из школы, я шла в столовую за легкой закуской и выходила на улицу, чтобы съесть ее вместе с другими детьми с фермы. Только если случалось что-то из ряда вон выходящее, я могла как гостья в своей обычной одежде попасть в гостиную, которая была для меня местом только для особых церемоний и куда я заходила лишь для того, чтобы сказать «добрый вечер» и поприветствовать гостей.
Я сидела точно на таком же стуле, что и она. Между нами был низкий стол, по нему были разбросаны в изысканной небрежности серебряные предметы: коробочки с румянами, таблетками или солями, пепельницы, чашечки с анемонами. Все это располагалось вокруг ножки высокой старой лампы, чей абажур из пергаментной бумаги придавал электрическому свету оттенок меда, радостный и одновременно интимный.
Нам только что подали чай. Он распространял приятный аромат. Этот аромат, смешанный с ароматом папирос «Кравен», которые курила мать, и ароматом ломтиков теплого поджаренного хлеба составляют одно целое, отчетливо сохранившееся в моих воспоминаниях, так что с того времени один из этих запахов, встречаясь мне где бы то ни было, воскрешает во мне все остальное, и я вновь переживаю ту сцену: она и я у огня за чаем много-много времени тому назад. Более тридцати лет.
Она не спешила заговорить. Поочередно то глубоко вдыхала дым папиросы, то выпивала глоток чая. Ставила чашку на стол и креольским движением руки быстро проводила широкой ладонью по предметам, лежащим на низком столике между нами. Брала один из них, гладила подушечкой большого пальца, будто ласкала его, затем ставила на место.
Она была очень серьезна; на ее лице было выражение человека посвященного, с которым она встречала порой посетителей: священников, монахинь, врачей. Ее поведение каким-то образом поднимало меня сейчас до взрослого уровня, давало мне понять, что она будет говорить со мной, как с равной, как со взрослым человеком, как с женщиной.
Из нескольких ее слов и упоминания о визите, который мы недавно нанесли одному врачу в городе, я поняла, что у нас будет беседа на медицинскую тему. Мне это нравилось, я была любознательна в этом смысле.
Когда я была маленькой, я любила оперировать своих кукол. Сначала я их разбирала, но пустота тела и нечто в виде буквы Y, заканчивающееся двумя шариками глаз, которые я находила в голове, меня разочаровывали. Не говоря уже о негодующем тоне матери, когда Нани показывала ей результат моих операций.
– Зачем ты это сделала?
– …
Я не знала зачем.
– Если я еще раз застану тебя за этим занятием, отберу все твои игрушки. Есть дети, которым совсем нечем играть, стыдно так портить куклы.
Позже я проводила операции цветными карандашами, заменявшими хирургические инструменты. Я раздевала «своих детей», говорила им успокаивающие слова, хотя знала, что причиню им зло. Чтобы оперировать, я должна была быть одна, совершенно одна. Я начинала проводить линии по телу моих младенцев – большие цветные надрезы, идущие от шеи, проходящие между ногами и завершающиеся на спине, над ягодицами. Я делала много надрезов разного цвета. Я воображала, что тела разорванные, широко раскрытые, трепещущие, истерзанные. После этого я атаковала какое-нибудь место черным карандашом, марала его быстрыми движениями с очень сильным нажимом. Я говорила себе, что операция не удалась и теперь я должна убить своих детей. Это меня сильно возбуждало. Я потела. Когда возбуждение проходило, я быстро одевала своих кукол, чтобы никто не увидел, что я наделала, и чувствовала стеснение и стыд.
Из-за этих воспоминаний медицина оставалась для меня связанной с тайной, с сомнительным, но заманчивым удовольствием. И потом, что делала мать с черным набором, с которым не расставалась целыми днями и в котором лежали шприцы, маленький скальпель, пинцеты, ножницы?
Да, действительно, медицина меня привлекала. Но мне больше нравилось быть тем, кто оперирует, нежели тем, кого оперируют. И все же в тот послеобеденный час я была той, которая голой легла на стол, той, которую доктор осмотрел со всех сторон, той, о которой они – мать и доктор – говорили по секрету, после того как отправили меня в комнату ожидания. Мне хотелось подслушать их разговор, но из-за одной мадам, дожидавшейся очереди со своим хилым мальчиком, я не смогла приблизиться к двери и послушать, о чем там говорят. Пришлось сидеть тихо на своем стуле, держа руки на коленях, и не шевелясь созерцать шесть складочек на своих белых перчатках. Но мое внутреннее раздражение и досада из-за неведения, о чем они говорят друг с другом, создали такое напряжение, что я боялась в случае продолжения ситуации издать резкий крик. При этом я знала, что ничего не смогу поделать, чтобы его остановить.
Когда дверь открылась, я вздрогнула так сильно, что доктор спросил меня: «Ты уснула?» Я улыбнулась, кивая головой, чтобы он так и подумал. Я не ответила «да», потому что не могла лгать в присутствии матери.
Мы вышли. Кадер ждал нас внизу у машины. Он снял шапку, подержал дверцу открытой, пока мы садились, и мы поехали на ферму, не проронив ни слова. Мать прервала молчание, лишь когда мы въехали во двор.
– Приходи, будем вместе пить чай, я должна тебе что-то сказать.
Итак, я была там, и мы пили горячий чай маленькими глоточками, глядя на горящий огонь.
– Ты всегда так устаешь, как этим летом?
– Нет, мама, я устаю лишь иногда.
Уже несколько месяцев у меня были головокружения. Казалось, мое тело становилось совсем слабым, легким и падало, падало, падало, а я ничего не могла поделать, чтобы удержать его.