Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но этот другой, вместо того, чтобы поправляться, среди сырости и лишений ужасающим образом худел. Хотя его приговорил к смерти весь медицинский факультет Пальмы, у него не было никакой хронической болезни, но отсутствие укрепляющего режима повергло его после катарра[98] в состояние такой слабости, от которой он не мог оправиться. Он покорялся этому, как всегда покоряешься сам за себя, но мы за него не могли покориться, и я впервые испытала большие огорчения из-за маленьких неурядиц, гнев по поводу испорченного или тайком съеденного служанками бульона, тревогу по поводу неприбытия свежего хлеба, или когда он превращался в губку, переезжая через потоки на спине мула. Я, конечно, не помню, что я ела в Пизе или Триесте, но я проживу еще сто лет, а все не позабуду прибытия корзин с провизией в шартрезу. Чего бы только я ни дала, чтобы иметь возможность ежедневно давать нашему больному крепкий бульон и стакан бордо! Майоркские же кушанья, а особенно способ их приготовления, если мы не сами за ними следили и помогали готовить, внушали ему непобедимое отвращение.[99]
...Приходилось главным образом питаться фруктами, запивая их дивной ключевой водой или мускатным вином; хлебом, овощами, изредка рыбой или тощей говядиной, поджаренной без масла.
Если бы условия этой суровой жизни не были, повторяю, вредны и непригодны одному из нас, другие нашли бы, что эта жизнь вполне возможна сама по себе...»[100]
Но в том то и дело, что здоровье Шопена было так плохо, как только можно себе представить. Он кашлял, лихорадил, харкал кровью, словом – что бы потом ни утверждали французские доктора, – проявил тут впервые все признаки той чахотки, которая впоследствии свела его в могилу.
Заметим при этом, что, несмотря на все старания недругов Жорж Санд видеть единственную причину возникновения этой чахотки исключительно в разрыве писательницы с Шопеном, – заметим, что сестра его Эмилия тоже умерла от туберкулеза легких, следовательно, что с одной стороны в его организме, очевидно, уже были задатки этой болезни, а с другой стороны, правы были и майорканские доктора, отнесшиеся к болезни молодого путешественника, как к угрожающей общественному здравию.
Но майорканские доктора собрались было лечить чахотку такими драконовскими мерами, что Жорж Санд, убежденная, что это не чахотка, в свою очередь оказалась права, когда воспротивилась этому лечению, в наше время кажущемуся противным всякому здравому смыслу, а в те времена, как известно, применявшемуся с одинаковым рвением к людям, страдавшим от полнокровия, от чахотки, от тифа или от чего угодно. Мы говорим о кровопускании.
«Я испытывала сильную тревогу и смущение. У меня не было никаких научных знаний, а мне надо было бы быть доктором, и знаменитым доктором, чтобы лечить болезнь, ответственность за которую угнетала мою душу.
Доктор, который нас посещал, и усердия и искусства которого я не отвергаю, ошибался, как самый знаменитый доктор может ошибаться, и как, по собственному сознанию их, все великие ученые ошибались. Бронхит уступил место нервному раздражению, которое вызывало многие симптомы горловой чахотки. Доктор, который подчас наблюдал их и который не видел противоположных симптомов, видимых мне в иные минуты, высказался за режим, пригодный для чахоточных, т. е. за кровопускание, диету и молочное лечение. Все эти вещи были ему совершенно непригодны, а кровопускание могло быть смертельно. Больной инстинктивно это чувствовал, а я, ничего не зная из медицины, но много раз имев случай ухаживать за больными, это предчувствовала. Однако я боялась противиться указаниям профессионального врача, боялась послушаться того инстинкта, который мог меня обмануть, и когда я видела, что больному хуже, меня в самом деле одолевали мучения страха, которые всякий поймет. «Кровопускание спасет его, – говорили мне, – а если вы будете этому противиться, он умрет». Но какой-то голос, даже во сне, говорил мне: «Кровопускание его убьет, а если ты его избавишь от этого, он не умрет». Я убеждена, что это был голос Провидения, и нынче, когда наш друг, предмет ужаса майорканцев, столь же мало считается чахоточным, как я сама, я благодарю небо, что оно не лишило меня уверенности, спасшей нас»...[101]
Помимо причин чисто физических, и моральное состояние Шопена сильно заботило и огорчало Жорж Санд, а вся окружающая обстановка, как она ни была привлекательна, а потому и благодетельна для Шопена-художника, вскоре оказалась совершенно непригодной и даже зловредной для Шопена-человека. Совершенное уединение, дурная погода, отрезавшая Вальдемозу от всякого общения с внешним миром, отсутствие столь необходимого и привычного для него комфорта и, наконец, тот самый мрачный романтизм разрушенного монастыря, который вдохновлял музу Шопена к самым дивным произведениям, – подействовали на его больные нервы самым удручающим образом. Письма Жорж Санд и Шопена, «Un Hiver à Majorque» и «Histoire de ma vie» рисуют нам эти тяжелые условия, подробности их тогдашней внешней и внутренней жизни и особенности душевного склада Шопена.
Шопен еще 28 декабря, в том письме, начало которого мы приводили, так изображал дисгармонию между чудной природой и несимпатичными условиями жизни на Майорке:
«Возвышенная природа, конечно, нечто прекрасное, только не следует иметь дела ни с людьми, ни с почтой, ни с дорогами.
Часто я ездил сюда из Пальмы, всегда с одним и тем же кучером, но всякий раз другой дорогой. Текущая с гор вода проведет дорогу, – сильный ливень опять ее разрушит; сегодня невозможно проехать там, где всегда была дорога, ибо теперь тут вспаханная нива; где вчера ехали в экипаже – сегодня можно пробраться лишь на муле. А какие здесь экипажи! Вот причина, милый Юлий, почему здесь нет ни одного англичанина, даже консула...
Сегодня луна удивительна. Никогда я не видывал ее прекраснее...
...Природа здесь благодетельна, но люди вороваты. Они никогда не видят иностранцев, а потому не знают, что с них требовать. Например, они дадут даром апельсин, а за пуговицу к штанам[102] потребуют баснословную сумму.
Под этим небом проникаешься каким-то поэтическим чувством, которое точно исходит из всех окружающих предметов. Орлы ежедневно величественно парят, никем не тревожимые, над нашими головами...
Прилагаю письмо к моим; думается, что это уже третье или четвертое письмо, которое я послал моим родителям на твое имя»...
15 января Жорж Санд пишет из Вальдемозы г-же Марлиани:
«Все то