Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У парадного белого фартука на плечах – громадные пышные оборки. Как крылья. По краям крыльев – кружева, и на белом воротничке, и на манжетах – такие же. И банты тоже как крылья. Ленты широченные, полупрозрачные и блестящие. Они переливаются и меняют цвет: если положить рядом что-нибудь синее, лента голубеет, если красное – розовеет. Банты жесткие и все время слетают с волос, так что пришлось завязать их заранее и пришить к скучным резинкам. Но если не присматриваться, то резинок не видно, кажется, что банты держатся сами по себе.
В новеньком, вкусно пахнущем кожаном портфеле таятся неисчислимые сокровища. Книжки в плотных прозрачных обложках, такие же обложки, но потоньше – для тетрадок, сами тетрадки (в клетку и в линейку), альбом для рисования и пенал, словно сундучок с драгоценностями. Четыре простых карандаша (вот странно, думает Настя, почему они «простые», если рисуют черным или серым), восемь цветных, три ластика, фломастеры, еще фломастеры, только с тоненькими, как иголочки, жалами, и еще с плоскими, широкими, они называются «маркеры», и – в специальном отделении, да еще в своей собственной коробочке с прозрачной крышкой – сказочно красивая авторучка. Ну зачем девочке настоящий «Паркер», вздохнула мама, а отец ответил, что Анжела – умница и старшая, поэтому так надо. «Настоящий Паркер» потерялся весной, когда Анжела заканчивала первый класс. Анжела плакала, а отец сказал: «Это пустяки, главное, чтоб ты сама была умницей, а писать можно чем угодно».
Вообще-то ручку стащила Настя, ведь осенью идти в первый класс предстояло уже ей, значит, ей тоже нужно что-нибудь «настоящее», правда? Она спрятала ручку во дворе, в дырке под заборчиком, чтоб лежал до осени, а через несколько дней поняла: взять сокровище в школу она не сможет – увидят, начнут допрашивать, накажут, конечно. Настя долго била по «настоящему Паркеру» половинкой кирпича – чтоб совсем вдребезги, чтоб не узнали – и плакала. Ручка была очень красивая.
Но все это будет потом, весной, а Первого сентября «настоящий Паркер» уютно лежит в своей коробочке, в пенале, в портфеле, который несет порозовевшая от волнения Анжела.
Настя любуется старшей сестрой и думает: как все глупо устроено, почему нельзя пойти в первый класс вместе? Сейчас шли бы рядом, обе с бантами, в фартуках с крыльями, с вкусно пахнущими портфелями. Ужасно глупо и даже обидно. Анжела шепчет ей на ухо: «Когда ты пойдешь в школу, я уже все-все-все буду знать и все-все-все тебе расскажу! И ты будешь все знать заранее!»
На будущий год нарядная Анжела (не мама, не папа, Анжела!) ведет такую же нарядную – крылатый фартук, банты, вкусно пахнущий портфель с сокровищами (хотя и без «настоящего Паркера», осколки которого были закопаны под заборчиком в углу двора) – Настю туда, где стоят первоклашки и толстая женщина в синем костюме. Это учительница, ее смешно зовут Ксения Семеновна, почти как «сим-сим, открой дверь» из сказки. Анжела шепчет Насте последние наставления и уходит к своему классу.
В наставлениях Анжела не отказывает никогда. Да и в любой другой помощи.
Матери недосуг – она готовит обед, или стирает, или подшивает манжеты, или моет посуду, и старшая сестра (ну какая старшая, на год всего!) привычно помогает Насте делать домашку: «Гляди, как просто!» Почему-то, когда Анжелка объясняла, все действительно выходило очень просто. Дурацкие иксы мгновенно превращались из неизвестных в известные, глупые запятые послушно вставали на положенные места, даже английские артикли (как только англичанам пришло в голову такую дурь устроить!) становились нужными и понятными.
Поначалу Настя даже завидовала старшей сестре: надо же, как ловко у нее все получается, вот бы и мне так. Потом завидовать бросила. Потом стало наплевать.
И долго было наплевать. Лет шесть, наверное, а то и восемь.
Зачем, боже мой, ну зачем ее заставили ехать в этот проклятый морг? В эту мрачную комнату под неправдоподобно низким потолком. На самом-то деле потолок вовсе не был низким, но Насте казалось, что он тяжело нависает прямо над головой, вот-вот раздавит. Быть может, это давящее впечатление возникало из-за «кирпичной» плитки, которой был выложен неровный пол или из-за выстилающего стены отвратительно белого кафеля. Белые квадраты отливали почему-то сизым, и сгущавшиеся в их отбитых углах тени были совсем уж трупные.
Теням там быть вовсе не полагалось, все заливал безжалостный мертвый свет, от которого в животе становилось кисло и горько, но тени были. И жуткая комната казалась частью какой-то другой, потусторонней реальности. В настоящей жизни не бывает таких трупных стен, таких безнадежно низких потолков. И цинковых столов в настоящей жизни тоже не бывает.
В голове крутилась неизвестно откуда взявшаяся цитата: «Где стол был яств, там гроб стоит». Хотя никаких яств тут, конечно, никогда не бывало. И гробов тоже. Были безобразно сверкавшие металлические штыри, крючки и прочие штуки непонятного, но явно страшного назначения. Как пальцы Фредди Крюгера или зубы какого-то запредельного хищника. Кузнец, кузнец, скуй мне железные зубы!
Безжалостный пронзительный свет тоже был мертвый, цинковый, острый.
Он резал жизнь на до и после, как нечаянно сорвавшийся нож – его же вчера наточили, надо быть осторожнее, но где же упомнить! – попадает по теплому беззащитному розовому пальцу. Вот только что кухню плотно заполнял аромат уютно булькающего бульона, и горки овощей – веселые морковные кубики, мраморная капустная соломка, сдобные брусочки картошки, перламутровые луковые кольца – стремительно вырастали на теплой деревянной доске, и уже предвкушалось, как все будет густо, огненно, вкусно. Так-так, ловко и проворно стучал нож, и масло уже шкварчало на сковородке, готовясь принять тонюсенько наструганный лук… И – р-раз! Лаковая кровь мгновенно заливает все веселые припасы, кажется, что ее очень много, разве может быть так много? И надо бежать, зажимая остро саднящий разрез, суетиться – где этот чертов йод? – и сковородку не забыть выключить, и бульон прикрутить, чтоб не выкипел, неловко, одной рукой отрезать пластырь, который тут же подмокает и отклеивается, затягивать поверх жесткий хрустящий бинт, и удерживать его зубами, потому что только Гарри Гудини смог бы завязать бинт одной рукой.
А потом придется все начинать сначала – бульон-то кипит, булькает, никуда не денешься. Ссыпать залитые кровью овощи в мусор, отмывать доску, чистить, скоблить и резать – заново. Какой уж там – ловко и проворно, когда вместо пальца неаккуратная лохматая белая гуля, ни взять ничего толком, ни повернуть, да еще от воды ее береги. А когда задеваешь, от гули стреляет болезненная горячая стрела – до самого локтя, до плеча. И стрелять будет еще долго, и долго еще руку беречь придется, а как ее беречь, когда дела-то ждать не будут, не бульон, так еще что-нибудь.
И уже кажется, что так было всегда: и некрасивая кривая белая гуля вместо пальца, и непослушная рука, и все время неловко, неудобно и больно, когда заденешь.
После морга все помнилось как в тумане. В доме толпились какие-то незнакомые люди – или они только казались незнакомыми? – которые с важным видом обсуждали какие-то дикие вещи, совершенно не имеющие отношения к Анжеле. И вообще ни к чему на свете: гроб такой или эдакий, синее платье хорошо, нет, серый костюм лучше, а еще полотенца, непременно льняные, и покров кружевной, и платочки еще. Платочки! Ну какая разница, такой или эдакий гроб и тем более синее платье или серый костюм? Ее же все равно закопают. Закопают!