Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Ношу на фабрику все это… Остановилась и, улыбаясь,продолжала:
- Щи, кашу, всякую Марьину стряпню и прочую пищу - Павелпонял. Лицо у него задрожало от сдерживаемого смеха, он взбил волосы и ласково,голосом, какого она еще не слышала от него, сказал:
- Хорошо, что у тебя дело есть, - не скучаешь!
- А когда листки-то эти появились, меня тоже обыскиватьстали! - не без хвастовства заявила она.
- Опять про это! - сказал надзиратель, обижаясь. - Я говорю- нельзя! Человека лишили воли, чтобы он ничего не знал, а ты - свое! Надопонимать, чего нельзя.
- Ну, оставь, мама! - сказал Павел. - Матвей Ивановичхороший человек, не надо его сердить. Мы с ним живем дружно. Он сегодняслучайно при свидании - обыкновенно присутствует помощник начальника.
- Окончилось свидание! - заявил надзиратель, глядя на часы.
- Ну, спасибо, мама! - сказал Павел. - Спасибо, голубушка.Ты - не беспокойся. Скоро меня выпустят…
Он крепко обнял ее, поцеловал, и, растроганная этим,счастливая, она заплакала.
- Расходитесь! - сказал надзиратель и, провожая мать,забормотал: - Не плачь, - выпустят! Всех выпускают… Тесно стало…
Дома она говорила хохлу, широко улыбаясь и оживленно двигаябровями:
- Ловко я ему сказала, - понял он!
И грустно вздохнула.
- Понял! А то бы не приласкал бы, - никогда он этого неделал!
- Эх, вы! - засмеялся хохол. - Кто чего ищет, а мать -всегда ласки…
- Нет, Андрюша, - люди-то, я говорю! - вдруг с удивлениемвоскликнула она. - Ведь как привыкли! Оторвали от них детей, посадили в тюрьму,а они ничего, пришли, сидят, ждут, разговаривают, - а? Уж если образованные такпривыкают, что же говорить о черном-то народе?..
- Это понятно, - сказал хохол со своей усмешкой, - к нимзакон все-таки ласковее, чем к нам, и нужды они в нем имеют больше, чем мы. Такчто, когда он их по лбу стукает, они хоть и морщатся, да не очень. Своя палка -легче бьет…
Однажды вечером мать сидела у стола, вязала носки, а хохолчитал вслух книгу о восстании римских рабов; кто-то сильно постучался, и, когдахохол отпер дверь, вошел Весовщиков с узелком под мышкой, в шапке, сдвинутой назатылок, по колена забрызганный грязью.
- Иду - вижу у вас огонь. Зашел поздороваться. Прямо изтюрьмы! - объявил он странным голосом и, схватив руку Власовой, сильно потрясее, говоря:
- Павел кланяется…
Потом, нерешительно опустившись на стул, обвел комнату своимсумрачным, подозрительным взглядом.
Он не нравился матери, в его угловатой стриженой голове, вмаленьких глазах было что-то всегда пугавшее ее, но теперь она обрадовалась и,ласковая, улыбаясь, оживленно говорила:
- Осунулся ты! Андрюша, напоим его чаем…
- А я уже ставлю самовар! - отозвался хохол из кухни.
- Ну, как Павел-то? Еще кого выпустили или только тебя?Николай опустил голову и ответил:
- Павел сидит, - терпит! Выпустили одного меня! - Он поднялглаза в лицо матери и медленно, сквозь зубы, проговорил: - Я им сказал - будет,пустите меня на волю!.. А то я убью кого-нибудь, и себя тоже. Выпустили.
- М-м-да-а! - сказала мать, отодвигаясь от него, и невольномигнула, когда взгляд ее встретился с его узкими, острыми глазами.
- А как Федя Мазин? - крикнул хохол из кухни. - Стихи пишет?
- Пишет. Я этого не понимаю! - покачав головой, сказалНиколай. - Что он - чиж? Посадили в клетку - поет! Я вот одно понимаю - домоймне идти не хочется…
- Да что там, дома-то, у тебя? - задумчиво сказала мать. -Пусто, печь не топлена, настыло все…
Он помолчал, прищурив глаза. Вынул из. кармана коробкупапирос, не торопясь закурил и, глядя на серый клуб дыма, таявший перед еголицом, усмехнулся усмешкой угрюмой собаки.
- Да, холодно, должно быть. На полу мерзлые тараканываляются. И мыши тоже померзли. Ты, Пелагея Ниловна, позволь мне у тебяночевать, - можно? - глухо спросил он, не глядя на нее.
- А конечно, батюшка! - быстро сказала мать. Ей былонеловко, неудобно с ним.
- Теперь такое время, что дети стыдятся родителей…
- Чего? - вздрогнув, спросила мать.
Он взглянул на нее, закрыл глаза, и его рябое лицо сталослепым.
- Дети начали стыдиться родителей, говорю! - повторил он ишумно вздохнул. - Тебя Павел не постыдится никогда. А я вот стыжусь отца. И вдом этот его… не пойду я больше. Нет у меня отца… и дома нет! Отдали меня поднадзор полиции, а то я ушел бы в Сибирь… Я бы там ссыльных освобождал,устраивал бы побеги им…
Чутким сердцем мать понимала, что этому человеку тяжело, ноего боль не возбуждала в ней сострадания.
- Да, уж если так… то лучше уйти! - говорила она, чтобы необидеть его молчанием.
Из кухни вышел Андрей и, смеясь, сказал:
- Что ты проповедуешь, а? Мать встала, говоря:
- Надо поесть чего-нибудь приготовить…
Весовщиков пристально посмотрел на хохла и вдруг заявил:
- Я так полагаю, что некоторых людей надо убивать!
- Угу! А для чего? - спросил хохол.
- Чтобы их не было…
Хохол, высокий и сухой, покачиваясь на ногах, стоял средикомнаты и смотрел на Николая сверху вниз, сунув руки в карманы, а Николайкрепко сидел на стуле, окруженный облаками дыма, и на его сером лице выступиликрасные пятна.
- Исаю Горбову я башку оторву, - увидишь!
- За что? - спросил хохол.
- Не шпионь, не доноси. Через него отец погиб, через него онтеперь в сыщики метит, - с угрюмой враждебностью глядя на Андрея, говорилВесовщиков.
- Вот что! - воскликнул хохол. - Но - тебя за это ктообвинит? Дураки!..
- И дураки и умники - одним миром мазаны! - твердо сказалНиколай. - Вот ты умник и Павел тоже, - а я для вас разве такой же человек, какФедька Мазин, или Самойлов, или оба вы друг для друга? Не ври, я не поверю, всеравно… и все вы отодвигаете меня в сторону, на отдельное место…
- Болит у тебя душа, Николай! - тихо и ласково сказал хохол,садясь рядом с ним.
- Болит. И у вас - болит… Только - ваши болячки кажутся вамблагороднее моих. Все мы сволочи друг другу, вот что я скажу. А что ты мнеможешь сказать? Ну-ка?
Он уставился острыми глазами в лицо Андрея и ждал, оскаливзубы. Его пестрое лицо было неподвижно, а по толстым губам пробегала дрожь,точно он ожег их чем-то горячим.