Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Неумеха, разиня! – ругает её муж, а она не поднимает рыбу – ставит на пол своего Росси, и тот начинает быстро жрать, чавкая и глотая.
– Ничего, мем, не страшно, мем, дайте свою тарелку, тут рыбы хватит на всех, рыбы очень много, мем…
Шеф кладёт новый кусок, а Жу смотрит на Росси, и что-то начинает в голове щёлкать, сцепляясь.
– А собака – разве, это нормально?
– Проходи, проходи, – толкает мать в бок. – Тарелку давай. – И сама уже улыбается пластмассовой улыбкой гипсокартонному шефу. Тот кладёт ей здоровый кусок рыбьей плоти.
– Собаке рыбу – это нормально? – не унимается Жу. – Это же дорогая еда.
– Что ты несёшь? – шипит мать, кивая шефу восковым лицом, и выскальзывает из очереди, увлекая за собой Жу. – Здесь этого добра – сколько хочешь. Ешь и молчи.
– Но мам. Но собаке. Как-то…
– Что тебе не нравится?
Жу не отвечает. Они идут через зал, где за каждым столиком налегают на еду, горы еды, разной еды, везде еда, всюду, слишком много – хорошей, вкусной, сладкой, жирной.
Жу тошнит.
– Я не хочу.
– Чего ты не хочешь?
– Есть не хочу.
– Не придумывай!
Но Жу швыряет свою тарелку на стол, тарелка падает, но не разбивается, она зависает над полом, и рыба зависает тоже, и Жу начинает догадываться.
Становится страшно. Хочется бежать, прятаться. Хочется кричать. Потому что Жу понимает – что это. Где они. И понимает главное: если сейчас съест хоть кусок из всей этой пищи – хоть один маленький кусочек, уже не убежит отсюда, останется с матерью, останется здесь.
– Вернись немедленно, подбери и ешь! – кричит мать истерично. Никогда так не кричала. Жу смотрит вокруг испуганно – жрут и жрут, не люди уже – улитки, чудища, ползут тупыми мордами, набивают бездонные брюхи. – Здесь еды не считают, здесь изобилие, здесь есть всё, ты разве не понимаешь?! – слышится голос матери. – Для всех голодных! Убогих и сирых! Для всех! Ешь! Ешь и успокойся!
– А мы спокойны, – слышит вдруг Жу другой голос. Не свой. Свой, но чужой. Мужской голос. – Мы вообще не волнуемся.
Брат. Вышел из глубины зала и идёт к ним. Такой же, как Жу, близнец, копия – но другой: смелый, решительный, уверенный в себе. Парень.
– Ты кто? – Мать ширит на него глаза. На него – и на Жу.
А Жу чувствует радость. Жу чувствует удовлетворение и сладость мести.
– Какая разница, – говорит брат, вставая перед матерью, загораживая Жу. Такой же – но другой. Сильный. – Главное: кто ты.
– Как – кто? Как – кто? – Мать заходится возмущением. – Я мать! Я родила! Её! Тебя!
– Меня ты не рожала, – усмехается брат, и Жу чувствует, что это она усмехается – такая же усмешка, её усмешка на губах. – В общем, так, – говорит брат. – Мы сейчас уходим. И ты больше к нам не сунешься. Поняла?
– Это вообще что такое?! – кричит мать. – Да я слышать не желаю! Она моя дочь! Она должна быть со мной!
– Она теперь – это я, – говорит брат. – И ты нам никто. Тебя вообще уже нет.
И уходит. Берёт Жу за руку и ведёт через весь зал, через трупы животных, рыб и птиц, разлагающиеся, смердящие трупы, через ворохи высохшей зелени и растений, слизь и плесень, червей в хлебах и мух над прокисшими соусами, мимо засохшего шоколада, потрескавшихся пирожных, через весь этот тлен, – смотри, смотри и понимай, соображай и запоминай, твердит брат. Вот что это, вот каков их рай. Смотри. И думай. Кто ты, а кто я. Я – это ты, ты – это я, а иначе не может быть.
Иначе не может быть, повторяет Жу, пробуждаясь из этого ада. Я – это ты. Жу. Не мальчик и не девочка. Не брат и не сестра. Жу – человек. Неделимое целое.
Чувствует на губах свою – его – довольную улыбку: теперь понимаешь.
Белый свет становится солнечным, и Жу всплывает из колодца. Всплывает, всплывает – пока, наконец, не открывает глаза.
И первое, что видит: мужика в трениках. Спокойно, как у себя дома, он стоит перед раковиной, спиной к дивану, на котором Жу, смотрится в зеркало и что-то делает – держит руки у рта. Жу обмирает, боится пошевелиться, боится приподняться – вдруг скрипнет пружина, вдруг он поймёт, что Жу не спит. Но мужик не обращает на неё внимания. Доделав, открывает дверцу ящичка над раковиной, кладёт что-то на полку – Жу замечает, это маникюрные ножницы, крошечные, изогнутые, – закрывает и уходит из комнаты. Уходит на кухню.
Усы, догадывается Жу. Он подстригал себе усы.
– Ну, ты, блин, засоня, – слышит в этот момент и от неожиданности подпрыгивает в постели.
Брат. Сидит на диване в ногах. Придерживая одеяло на груди, Жу лупится на него во все глаза.
– Чего?
– Чего-чего. Спать надо меньше. Ты вчера весь вечер моталась и одной простой вещи не заметила.
– Погоди. Ты давно тут сидишь?
– С рождения, – крысится брат.
– Ты же видел, тут кто-то сейчас был?
– Какое мне дело! Ты слушать будешь?
– Да, извини. Так чего?
Жу встаёт и подходит к раковине. Открывает дверцу ящичка. Привстаёт на цыпочки, чтобы увидеть полку, – так и есть: крошечные маникюрные ножницы, изогнутые, но Жу и такие пойдут.
– Да того! Ты вот даже не заметила, что они там, у школы, все по телефону вчера трепались.
– Ну.
Жу почти его не слушает. Берёт ножницы, зажимает прядь волос и пытается стричь, искоса глядя на себя в зеркало на дверце ящика. Волосы жёсткие, ножницы маленькие. Они вгрызаются, но не режут.
– Баранки гну! Ты правда, что ли, не сечёшь? У всех пашет, а у тебя нет. Это что значит?
– Что?
– Да что оператор другой, слоупок ты! По утрам такая или по жизни?
– Ох, отстань. Сам как будто больно умный.
Жу начинает злиться. Ножницы бестолково закусывают волосы, сминают их, кромсают, но не стригут совсем. А так хотелось укоротить. Отросли уже, Жу чувствует это – неприятные, длинные. Надо отрезать. Не до города же теперь ждать.
– Может, и не больно умный, но я, в отличие от некоторых, что-то вокруг себя замечаю.
– Молодца. Возьми орден.
– Себе повесть. Надо местную симку доставать.
– Вот и доставай.
Жу перестаёт мучить волосы, с досадой глядит на ножницы. Изогнутые, маленькие. Слишком маленькие. Нужно раздобыть нормальные. Спросить, что ли, у Ольги? Как-то ведь они тут стригутся, не могут же совсем без этого.
– Эй, ты не заболела, часом? Это же симка! Связь! Инет! Жизнь! Ты что, реально всё это время без сети собираешься? Узнавай давай. Спрашивай. Магазины тут есть, в конце концов.