Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачем же я решил записать это? Воспоминания эти отвратительны. Но они могли бы оказаться приятными, моя память могла бы лелеять их, как сладчайшие моменты жизни. Увы, правда безжалостна: неразделенная любовь горька, она не дарит радости и подобна слоеному пирогу без начинки – он соблазнителен на вид и дразнит аппетит, но вкус его разочаровывает. Так и в любви. Когда возбуждение гаснет, а в душе остается пустота. Вот почему я не вымарываю эти постыдные страницы. Мои позор и глупость, ее предательство. Наши взаимные удовольствия. Ибо мы их испытывали, и одно это порождает сожаление и печаль. И как раз этого я не могу понять… Наслаждение существовало независимо от чувств, неоспоримое и недосягаемое, как божество.
Неделей позже я был сражен наповал, сбит с ног коварным ударом.
102
Уилл:
Меня увлекли его воспоминания. Те рождественские праздники он провел в лихорадочном возбуждении, казался почти невменяемым. Поэтому, когда король послал за мной на тринадцатый день января, я, естественно, предположил, что ему захотелось пооткровенничать. (Я числился его мирским исповедником, а Кранмер проходил по духовной части.) Понятно, его наверняка волновала сумасбродная идея, завершившаяся выпуском золотой монеты в честь Екатерины. В мои намерения входило открыть ему глаза. Люди возмущались столь неоправданной щедростью короля, хуже того (с точки зрения Хэла), смеялись над ним. Его называли влюбленным стариком, распутником, ослепленным собственным вожделением и увязшим в болоте сладострастия. Екатерину никто не признавал настоящей королевой. Народу нравилась Анна Клевская, ее считали (несмотря на грубоватость нравов, простолюдины отличаются природной мудростью) особой благонравной и высокородной. А кто такая Екатерина Говард? Едва глянув на нее, англичане распознали ее распутную натуру вопреки тому, что король видел в ней нечто иное. Я собирался рассказать ему все, догадываясь, что его тревожит. Но такой возможности, увы, не представилось, хотя мне следовало набраться смелости для откровенного разговора. Меня опередила болезнь Хэла, лишившая его всех радужных надежд.
Я грелся возле догорающего камина, размышляя, как бы внушить Тайному совету решение: выдать придворным дополнительные запасы дров. И вдруг меня хлопнули по плечу. Это был Калпепер.
– Король… умирает! – выкрикнул он дрожащим от волнения голосом.
– Не может быть!
Вчера вечером я оставил его в прекрасном расположении духа, он возлежал на подушках, увлеченно составляя списки для будущего путешествия на Север. Гарри обожал строить планы. Более всего ему нравилось погружаться в трясину бумажной работы, подробно описывая каждый пункт предстоящего королевского подвига.
– Его нога… – выдавил Калпепер.
Я в упор взглянул на него. Никому не полагалось знать о недуге короля. Он держал его в строжайшей тайне. Как же Калпепер прознал о ней? И не разболтал ли он ее по дворцу?
– Ранка закрылась, а дурная кровь бросилась ему в голову, – добавил он.
Какая чепуха. Она закрылась сразу после праздников, и остался лишь маленький симпатичный розовый шрам – лучше не бывает.
Я встал. Надо пойти к нему.
В королевской опочивальне меня ждало жуткое зрелище. Исчез знакомый и (более того) любимый мной с юности Генрих, которому я верно служил долгие годы. Вместо него на кровати трясся немощный старик с зеленовато-черным лицом. Его били страшные судороги. Он метался из стороны в сторону, как пойманное в силки и пронзенное стрелой животное. И начисто лишился дара речи.
За дверями покоев толпились облаченные в черное слуги. Они напоминали стаю стервятников. Что мог означать его уход для каждого из них? Я задрожал, не в силах сопротивляться страху. Эдуарду всего три года. Боже милостивый! У короля нет наследника!
Я услышал раскаты дикого звенящего хохота. Моего хохота. Прожить в браке тридцать лет с пятью разными женами, но не оставить к пятидесяти годам дееспособного наследника…
Кто-то успокоил меня и увел прочь. Я рыдал и смеялся, со мной случилась истерика. Полагаю, я представлял опасность для окружающих.
Генрих VIII:
Ничто не предвещало дурного. В то утро я бодро встал с постели, надел туфли и приготовился к приходу цирюльника. Помню, глянул в окно и подумал: какие спокойные и на редкость скучные дни бывают в конце февраля. Небеса затянула грязноватая серо-белая пелена, оголенные черные ветви деревьев были неподвижны. Солнце пропало бесследно, окутанное густым облачным покровом. Приближался Великий пост – самое безотрадное время в году. Мир пребывал в изнеможении.
Внезапно стрела боли пронзила мой мозг, а голову словно сковал раскаленный обруч. Открыв рот, я хотел позвать врача, но не смог издать ни звука. Меня качнуло вперед, и я увидел, что на меня неумолимо и стремительно надвигается мозаичный узор паркета, грозя разбить мне лицо. Я не сумел поднять руку, чтобы защититься от удара, и рухнул на пол, точно срубленное в лесу дерево, сметая все на своем пути – столик с очками для чтения и вечерним молитвенником, большой канделябр на трех резных ножках. Я услышал, как хрустнул нос. Брызнула кровь. Но боли я не почувствовал. Пытаясь пошевелиться и подняться на ноги, я понял, что парализован. Вдруг стало трудно дышать, я был не в силах сделать простой вдох. Меня душила собственная кровь. Горячая и солоноватая, она заполняла мои легкие.
Кто-то приподнял и оттянул назад мои плечи, и изо рта у меня хлынула мерцающая алая струя. Яркая, блестящая и переливающаяся, как рубин. Потом все краски померкли, и я провалился в небытие.
Не знаю, долго ли я провалялся без сознания. Очнувшись – если можно так выразиться, – я смутно осознал, что лежу на кушетке. Меня окружали горы подушек и одеял, и я догадался, что пролежал здесь довольно долго. Рядом в камине плевался и шипел жаркий огонь, будто задыхаясь от огромного количества напиханных туда поленьев. Кушетку пододвинули близко к камину – видимо, меня хотели согреть. Приподняв руку, я провел ладонью по шелковистому меховому покрывалу. Оно