Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что так?
– Да слишком ты, мать, умна. И строга. Мне кого попроще надо, чтобы в рот смотрела.
– Понятно.
А сама подумала: а не теми ли соображениями руководствовалась и я, когда из них двоих выбрала, кого попроще – Джуниора?! И словно уловив мои мысли, Кривцов тут же заговорил о Пете:
– Послушай, а я правильно понял, что ты сама Лыткина бросила?
– Никто никого не бросал. Мы разошлись по взаимной договоренности, скажем так.
– Но замуж он тебя звал?
– Звал.
– Не пошла, стало быть…
– Паш, что ты пристал? Не могу я про Лыткина говорить.
– А я в гостях у него побывал. Перед съемками. Не хотел, честно говоря: пить я теперь не пью, что за удовольствие! Но потом интересно стало, как живет такой мильонэр, как Лыткин.
– И как?
– Да скушно. Выпендривался передо мной, хвалился, какой он крутой. Тоска. Жена у него… Эх, как я прав-то оказался! Помнишь, кричал тебе про доллары в зрачках, про жену-клушу? А ты обиделась.
– Помню. И что – на самом деле клуша?
– Скорей цыпленок. Кроткая такая. Жалкая.
– В рот смотрит?
Кривцов усмехнулся:
– Точно. Да, похоже, я от Лыткина недалеко ушел в этом вопросе.
Потом он вздохнул и сказал очень печальным тоном:
– Лен, я ведь все понимаю. Ты такая женщина…
– Царица Савская?
– Не надо, я серьезно. Я еще тогда думал: что она тут делает? Ты ведь в Москве училась? И почему не осталась?
– По семейным обстоятельствам. Паш, ведь это здесь я царица Савская, а в Москве таких, как я, по рублю пучок продают.
Он усмехнулся:
– Ну, не по рублю, подороже! Черт, что ж с тобой делать-то, а? Пропадешь ты в этой деревне!
– Не надо со мной ничего делать, ты что?! Я прекрасно живу, у меня все хорошо!
– Скажи, а сейчас вышла бы за меня? Только честно!
Я опустила голову. Что скрывать, такая мысль у меня промелькнула.
– Не любишь, а вышла бы. А говоришь – хорошо живешь. Думаешь, не знаю почему? От одиночества. Ты тоже в пустыне. И еще – назло Лыткину.
– Я и Лыткина не любила.
– И что получилось? А я не такой крепкий, как Лыткин. С тобой ведь все по-настоящему будет, по-взрослому, понимаешь? На разрыв сердца. Не то что с этими… козами киношными. Так что не стану замуж звать. Считай, что струсил. А то и помереть недолго, от страданий-то душевных! Я и сейчас на тебя смотрю, а сердце кровью обливается…
– Вот только ты меня не жалей!
Я вскочила и стала к окну, повернувшись спиной к Кривцову. Но он подошел и обнял меня:
– Прости! Прости меня, Елена Прекрасная…
Мы долго молчали, обнявшись. Потом он тихо попросил:
– Поцелуй меня. Один раз. Пожалуйста.
Я поцеловала.
Через три дня киногруппа уехала, и Павел Кривцов исчез из моей жизни навсегда.
Две подружки качаются на качелях во дворе небольшого двухэтажного дома, покрашенного в блеклый розовый цвет. Синее небо, яркое солнце, белые облака. Голубое платьице в желтый цветочек, белое платьице в красный горошек. Цветет жасмин, и весь двор пропитан его сладким, как карамель, ароматом. Девочки изо всех сил раскачивают качели и громко поют: «У моря, у синего моря! Со мною ты рядом, со мною! И солнце светит и шумит прибой потому, что ты со мной!»[3] Начало июня, впереди еще все каникулы, впереди еще вся жизнь. Кто ж знал, что ее окажется так мало.
Одна из этих девочек – я. Это на мне белое платье в красный горошек, красные туфельки и белые ажурные носочки, связанные заботливыми руками Онечки из тонких ниток, которые называются «Ирис». Впрочем, платье тоже сшито ею. Она же сегодня утром заплела мне две косички и завязала их красными ленточками. Темные кудри, огромные светло-карие глаза с длиннейшими ресницами, нежный румянец и ямочки на щеках – куколка, маленькая принцесса, ангел: Сонечка Бронштейн.
Мы с подружкой раскачиваемся изо всех сил, запрокидываем головы и хохочем.
У моря, у синего моря…
Белые облака, запах жасмина, розовые стены дома…
Со мною ты рядом, со мною…
Через пять минут выйдет Онечка и позовет меня домой. Этот июньский день навсегда изменит мою судьбу, только я об этом еще не знаю.
Я рано поняла, что красива. Да и трудно было не понять, если об этом говорили все встречные-поперечные: «Ах, какая прелесть! Ну что за чудо! Цветочек, а не девочка!» – И мне это очень нравилось. Я упивалась восхищением и радовалась вниманию. Потому что мне катастрофически не хватало любви. Не знаю почему, ведь Онечка любила меня очень сильно! Может, это материнское суровое отношение сводило на нет всю Онечкину нежность? Выдувало, как сквозняком? Нет, конечно, мама меня тоже любила. Наверное. Но я так мало это ощущала!
Нам с Онечкой приходилось, словно преступникам, скрывать нашу трепетную взаимную привязанность: при маме мы сразу расходились по своим углам – Онечка что-нибудь шила или вязала, а я сидела над уроками или читала. Но когда мама уходила – о, это был праздник! Какое счастье: устроиться рядом с Онечкой на диване и слушать ее бесконечные рассказы, которые казались мне сказками, потому что поверить в то, что моя прабабушка-княгиня танцевала на придворном балу с самим императором, а ребенком сидела на коленях у Пушкина, было совершенно невозможно. У Пушкина?! У того самого Пушкина, который на портрете в учебнике литературы?!
О том, что я еврейка, я тоже узнала довольно рано. Мне было лет восемь, когда я нечаянно подслушала разговор школьной библиотекарши и одной из учительниц, вернувшись за забытой шапочкой. Это была пестрая вязаная шапка с очень длинными ушами и огромным помпоном на макушке – писк тогдашней моды у девочек младших классов. Все о них мечтали, а у меня было целых две! Синяя и красная. Конечно, их тоже связала Онечка. Забыла я синюю. Вошла и услышала, как они говорят обо мне, стоя за шкафом:
– До чего же прелестная девочка! Надо же, и мать, и бабушка светлые, а она такая чернушка! В отца, наверно.
– Конечно, в отца! Он же еврей, вот и получилась маленькая жидовочка. В детстве-то они все ангелочки, а потом в таких страхолюдин превращаются!
– Отец их бросил?
– Нет, его же посадили!