Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои зимы, когда я была совсем маленькой девочкой, проходили в относительном заточении. Из-за моего слабого здоровья моя бабушка и тети считали за благо держать меня в помещении; если я и выходила на улицу, то меня так сильно кутали, натягивали рукавицы и заворачивали в шали, что мороз мог добраться разве что до кончика моего носа. Я никогда не каталась на коньках, не съезжала с горки и не строила снежных домов. Если у меня и был какой-то опыт игры в снежки, то он возник, когда их в меня бросали мальчишки гои. То, как ловко я до сих пор уворачиваюсь от снежков, убеждает меня в том, что я научилась этому в те страшные дни моего детства, когда мне пришлось овладеть многими малодушными приёмами уклонения от удара. Я знаю, что гордилась собой, когда не так давно обнаружила, что не боюсь ловить летящий в меня бейсбольный мяч; но страх перед летящим снежком я побороть не смогла. Когда я поворачиваю за угол в дни, подходящие для игры в снежки, мальчишки с оттопыренными карманами видят высоко поднятую голову и неспешный шаг, но внутри я вся сжимаюсь от страха; и вину за это личное унижение я возлагаю на старый Полоцк, наряду с длинным списком жалоб и обид. Страх – это бес, которого трудно изгнать.
Позвольте мне рассказать всё, что я помню о своих зимних приключениях. Прежде всего, было катание на санях. Мы никогда не держали своих лошадей, но лошади наших заезжих покупателей всегда были в нашем распоряжении, и мы не раз весело катались на них, с дворником вместо возницы, в то время как их хозяева торговались с моей мамой в лавке по поводу цены на мыло. У нас не было роскошных саней с подушками и шубами, упряжь не украшали серебряные бубенцы. У нас были дровни*, которые использовались для перевозки дров, они были уложены соломой и мешковиной, а вожжами, вполне вероятно, служила веревка. Но лошади лихо летели через реку и вверх на противоположный берег, стоило нам захотеть; и не важно, были у нас бубенцы или нет, весёлое, глупое сердце Якуба пело, хлыст щёлкал, и мы, дети, смеялись; и это было столь же весело, как когда мы время от времени катались на более роскошных санях, одолженных нам желающим похвастаться гостем. Мы были румяными, как яблочки, когда возвращались в сумерках за хлебом и чаем; во всяком случае, я помню свою сестру, с такими же алыми, как у расписной куклы, щеками, обрамлёнными коротко остриженными кудряшками; и моего младшего брата, тоже румяного и весьма благородно смотрящегося в своём милом пальтишке, подвязанном красным кушаком, и маленькой меховой шапке-ушанке. Что до меня, то нос у меня, я полагаю, был фиолетовым, а щеки щипало от мороза, как и сейчас в холодную погоду, но я от души повеселилась.
Через определённые, точнее неопределённые, промежутки времени нас тепло одевали и отводили в общественные бани. Это было настолько важное мероприятие, занимавшее полдня или около того, и связанное зимой с таким высоким риском подцепить простуду, что неудивительно, что церемония проводилась нечасто.
Общественные бани располагались на берегу реки. Я всегда останавливался ненадолго на улице, чтобы навестить бедную терпеливую лошадь, которая крутила жернова, с помощью которых в бани закачивалась вода. В то время я не испытывала нежности к животным. Я ещё не читала о «Чёрном красавчике»*, или других персонифицированных чудищах; я не слышала ни о каких обществах по предотвращению жестокого обращения с кем бы то ни было. Но при виде этого жалкого животного, прикованного к жерновам, в моём сердце сама собой пробуждалась жалость. Я привыкла видеть лошадей, изнурённых работой и побитых. У этой лошади не было тяжёлого груза, и я никогда не видела, чтобы её хлестали. И всё же мне было жаль это существо. Она всё ходила и ходила по своему маленькому кругу с опущенной головой и глазами, лишёнными надежды; она всё кружилась и кружилась целый день, не испытывая трепета от прикосновения вожжей или уздечки – проводников живой воли; круг за кругом в полном одиночестве – никто никогда на ней не ездил, не заходил её проведать, не говорил с ней; навеки обречённая ходить по кругу ходячая машина, её глаза потухли, зубы не угрожали, копыта не брыкались; по кругу снова и снова весь унылый день напролёт. Я знала, какой должна быть лошадь, чья жизнь неразрывно связана с жизнью хозяина: авантюрной, беспокойной, восторженной; приласканной и непокорной, любимой и эксплуатируемой; сегодня под копытами звенит городская мостовая, и в ушах стоит гул животных и людей на базаре; а завтра она скачет по мягкому дёрну, хозяин щекочет бока, и издали слышится одинокое ржание сородичей. Как бессмысленно существование вращающей жернова лошади по сравнению с этим! Так же бессмысленно, безысходно и уныло, как жизнь почти каждой женщины в Полоцке, и я бы это поняла, если бы могла увидеть сходство.
Но вернёмся к моим омовениям! Мы раздеваемся в помещении сразу за входом, из мебели там только лавки вдоль стен. Нет ни ширмы, ни другой защиты от сквозняка, который врывается внутрь при каждом открытии двери. Мы заходим в парную, а там вавилонское столпотворение – пронзительные голоса женщин, хриплые голоса банщиц, плач и визг детей, шум льющейся воды. Тут же нас обдаёт жаром