Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Котике Летаеве» и «Крещеном китайце» профессор реорганизует жизнь семьи внедрением рациональных «способов»: папочка «все-то пытается выгранить способы жизни; и ограничить нас гранями»[263]. Жизнь его организована набором ритуалов («<…> сам папа зажил, как святой, им самим ограниченной жизнью <…>»[264]): заострением карандашика, сидением с томиком Софуса Ли в «темной комнатке», ношением «разрезалки», вышептыванием «эн, эм, эс» и, конечно же, работой.
Двойственность изображений отца
Почти любое упоминание отца снова и снова влечет за собой описание его внешности, повадок, манер и причуд. Основная особенность этих описаний: с одной стороны, изображение отца как большого ученого и незаурядного человека, с другой стороны, принижение и осмеяние как причудливого и по временам вздорного старика. Тексты оставляют впечатление, что Белый пытается удовлетворить две равновеликие потребности своей травмированной души: воссоздания светлого образа отца и ритуального убийства отца. Портреты отца амбивалентны в большом и в малом.
Во всех портретах, за исключением Аблеухова, Белый воспроизводит образ математика. Стремление отца-математика к установлению ясности в науке и в жизни подано двойственно. Иногда уход в математические абстракции изображается сочувственно, как защита от сложностей жизни: «<…> отступит он хлястиком в свой кабинетик от гущи забот: в беззаботицу… интегрального исчисления…»[265] Иногда же погруженность в мир абстракций показана иронично – до карикатурности. В «Московском чудаке» дух героя надолго отлучается, и для описания действий героя используется средний род, как в описании тела: «И видом бессмыслил; осмысленны были очки, а все прочее – нет: с неосмысленным видом сидело и кушало; после – бродило по комнатам; дух отлетел – вычислять <…>»[266].
Как сам образ математика, так и его восприятие другими персонажами построено на контрастах. Рассказам о тихом нраве погруженного в свой мир декана Летаева не соответствуют сообщения о его крикливости и авторитарности: «Папа кричал: на студентов, доцентов, профессорш, профессоров, литераторов, болтунов, либералов, министров <…>»[267]. Он изображается агрессивным спорщиком, готовым навязать свое мнение «кому бы ни было»:
И подъехавши тихо басами, подкинется взвизгами; – ну и пошел безраздельно кричать во весь рот:
– «Вы – отъявленный, батюшка мой: вы – отъявленный…»
<…> – вскочит и ухает шагом; проходит тяжелым пропором чрез чуждые мнения он <…>
<…>
– папа – скиф, разрубатель вопросов, великий ругатель! —
– и кажется папа тираном, готовым зарезать столовым ножом, кого хочешь <…>[268].
Профессор Коробкин тоже изображается то тихим гением, то крикуном и домашним тираном. Комментарии рассказчика сопровождаются комментариями персонажей. В «Крещеном китайце»: «Кто этот свирепый чудак?»; «Раз было сказано: – Знаете, верно профессор Летаев страдает уже размягчением мозга?»[269] В «Московском чудаке»: «Никите Васильевичу, в свою очередь, думалось: – Да у него – э-э-э – размягчение мозга»[270].
Разница между романами и мемуарами проявляется, прежде всего, в интонации и манере изображения. В мемуарах тоже не обходится без претензий к отцу, но преобладают восхищение, любовь и сопереживание; создается образ большого ученого, в высшей степени самобытного и интересного человека. В романах очень заметен гротеск, который способствует передаче авторской неприязни к воссоздаваемым им образам; среди прочего, отец предстает физически уродливым и эмоционально неуравновешенным. Впрочем, в «Петербурге» и «Москве» Белый и сына, то есть себя, выводит малопривлекательным.
Разница между романами и мемуарами в подаче отца очень ощутима. В них как будто два разных отношения к отцу. Слова Ходасевича об изменениях в восприятии родителей Белым подсказывают, что так оно, вероятно, и было:
Ненависть к отцу, смешиваясь с почтением к его уму, с благоговейным изумлением перед космическими пространствами и математическими абстракциями, которые вдруг раскрывались через отца, оборачивалась любовью. Влюбленность в мамочку уживалась с нелестным представлением об ее уме и с инстинктивным отвращением к ее отчетливой, пряной плотскости[271].
Знал Ходасевич об этих нюансах скорее всего от самого Белого, очень когда-то близкого друга. Мемуары Белого наглядно подтверждают и это утверждение Ходасевича, и другое – что в романах нашли отражение детские, а не взрослые, потрясения автора. Отсюда и результат: в романах преобладает отношение отцененавистника (яд, оставшийся с детства); в мемуарах заметны обе струи, но преобладает смесь сочувствия с восхищением (взгляд взрослого).
Посвященные отцу страницы «Котика Летаева» и «Крещеного китайца» читаются как дневник наблюдений Летаева-младшего над Летаевым-старшим, изобилуют отчетливыми и беспощадными зарисовками его внешности и манер. Отец, «случайно увидев себя пред собой» (в зеркале), «не мог оторваться от пренелепо построенной головы, полновесной, давящей и плющащей папу (казался квадратным, он) и созерцающей из-под стекол очков глубоко приседавшими, малыми, очень раскосыми глазками, тупо расставленным носом <…>» Еще наблюдение: «<…> туловище перевернулося животом как-то наискось от плечей; ноги тоже поставлены косо; такой он тяжелый и грузный <…>»[272].
Страницы Московской трилогии, по крайней мере до середины второго романа, «Москва под ударом», полны пассажей, предающих профессора осмеянию, на разные лады рисующих изъяны профессорской внешности и характера: «Профессор стоял в тусклой желтени крашеной рожей, собачьей какой-то: и жутил всем видом <…>»[273]. Белый заметил в первом томе воспоминаний: «<…> “Коробкин” – не отец; в нем иные лишь черты взяты в остраннении жуткого шаржа <…>»[274]. Но шаржевое остранение используется и в других романах – и не мешает узнаванию.
И в летаевском цикле, и в московском образ профессора выступает во всей своей научной величине, как ученого выдающихся способностей и достижений. Но свидетельства незаурядных его достижений идут вперемежку с карикатурными чертами, показана и трогательная беззащитность ученого: «<…> он – заслуженный профессор, “пшеспольный” там член, академик, почетный член общества, прочая, прочая, прочая, – он был подпуган; гремел на весь мир, а боялся – Мандро»[275].
Можно предположить, что Белый следует модели изображения гениального ученого «не от мира сего», которая обычно работает на возвышение образа. Да, следует, но не во всем и не с самого начала. Просматриваться модель «высокого безумия» начинает только с середины «Москвы под ударом». И лишь в мемуарах становится отчетливым изображение отца как уникального ума, не вмещающегося в мелкий быт, остраняющего и осмеивающего свое окружение. До мемуаров преобладает гротескная подача. Будто со злорадством подмечает повествователь каждую неловкость профессора, сладострастно выписывает его уродство.
Белый радикально меняет свои трактовки отца, их по крайней мере четыре: смехотворно-отталкивающий (Аблеухов, изначальный Коробкин), пугающе-непонятный (Летаев), трагически-безумный (эволюционировавший Коробкин) и чудаковатый мудрец-гений (профессор Бугаев). Это не разные фигуры, но разные изображения. Огромная амплитуда вариаций сквозного образа могла бы быть истолкована как непоследовательность – и логически таковой является. Однако с точки зрения серийного самосочинения, эта особенность изображения предстает не издержкой, а органическим свойством поэтики. Вариативность порождена обсессивными возвращениями травмированного сознания автора к разным вариациям одних и тех же референтов прошлого, его потребностью в текстуальных изменениях референтной парадигмы. Перед нами не последовательное развитие характера, а скачки от одного изображения к другому, не являющемуся его прямым продолжением, затем к третьему – и так далее.
Амбивалентное отношение взрослого сына к мертвому отцу можно истолковать в свете позднего Эдипова комплекса. Фрейд называл феномен поздней амбивалентности, для которой характерно противоречивое смешение любви и враждебности к отцу и к памяти отца, «отцовским комплексом». Он находил эквивалент этого невроза в тотемистическом поведении примитивных народов: «<…> в один прекрасный день изгнанные братья соединились, убили и съели отца и положили таким образом конец отцовской орде». Фрейд поясняет: «Жестокий праотец