Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девиц было четыре, глуповатая красотка Маша и стервозная Юлия, хохотушка Ирина и серьезная, неразговорчивая Тамара. Работали они парами два через два. Болтливая и, как оказалось оборотистая, и жесткая тетка Нина Петровна, была завмагом. Прикручивал и привинчивал, прибивал и замазывал всю осень. Стеклил, таскал, проводку менял, сортир утеплял… жалко было баб, все на себе, все на ногах, а еще, говорят, торгашки — устроились, может и приворовывали бабы, и обвешивали почти наверняка, только мне не интересно было. Девицы как на подбор незамужние, от того игривые и алчущие. Но размениваться не хотел, а мог, ой, мог.
По воскресеньям ходил в церковь. Как мне было там легко, просто стоял службу и ни о чем не думал, просто что-то брал, чем-то напитывался в храме, что-то втекало в мое сердце, и оно становилось больше и крепче, и уже не рвалось и не колотилось, а просто оживало и напивалось, и Ангел был в нем теплой стрункой, нежностью, и негой. Купил в лавке икону, захотелось видеть эти глаза, открывая свои, захотелось молиться. И молился, само в голове пелось батюшкиным оперным голосом: "Господи Иисусе Христе сыне божий помилуй мя грешного". Так все время и пелось. В доме блестело уже все, и самое главное, тревожные желтые цветы побило, наконец, морозом, и с чистой совестью вырвал их, и вынес подальше, чтобы их подбитые головы не попадались на глаза. Задний двор разгородил плетнем, шел со станции и каждый раз приносил связку лещины, мучился, голову ломал, не получался плетень, но таки добился своего, ровный вышел, в конце концов, и прочный. Но бесконечная это тема, работа в деревенском доме, два дня ходил по деревне, спрашивал, как трубу чистить, зачем? Да просто чтобы почистить, не знал, есть ли нужда, но, в конце концов, выяснил, промучился весь понедельник, и оказалось, была нужда. По-другому печка загудела, иначе поленья схватывало огнем. Радостно топилась теперь моя печка.
И в закопченном чугунке варилась картошечка в мундире, мелкая, как грецкие орехи, но такая вкусная, что ел, обжигая пальцы. А с подсолнечным маслом и луком картошка казалась лучше любых изысков. И не надо-то было ни изысков, ни разносолов, просто потрескивала печечка и остывала картошечка. А за окном уже совсем предзимье, голые деревья и промерзшая земля, не успевало рассвести, как тут же подкрадывались сумерки, не успевал начать какие-то дела, как пора было уже заканчивать. Вот и перебрался на подрядные работы в дом, двор и так уже блестел. Шкафы и табуретки, полки и прочую мебель решил ошкурить всю, ободрать с нее потресканый лак и рассохшуюся полировку, мебелища-то сама по себе хоть куда, но вид имела очень уж затрапезный. Садился на пол у печки и начинал одну и ту же монотонную работу, но радовался, когда из под старого макияжа появлялась чистая древесина, появлялась фактура. Прикупил на станции лаков и морилок и все обдирал и морил, обдирал и лакировал. Поначалу и пальцы обдирал и в лаке умазывался как свинья, но потом пошло живей и веселей, пахло со страшной силой, но мне даже нравилось, потому что пахло обновлением. Даже голова не болела, обычно от краски мигрени, а тут прям лучше любого парфюма, надышаться прям не мог. И радовала меня эта работа, и пело все во мне и не было больше ни тоски, ни злости, отпустило все, отпустило, там в храме все и осталось.
Первое время думал, подамся обратно и всем верну с торицей. Потому что пришла память, а с ней вернулось все. Я вспомнил, кто и за что мне проломил башку и проломил жизнь, но я понял и то, что сам к этому шел, шел целеустремленно и с завидным постоянством. Мне всегда было мало, мало денег, мало свободы, мало адреналина, мало женщин, жизнь текла слишком медленно. Я хотел все и сразу, хотел славы, денег, подвигов, хотел всех женщин сразу, нет, не всех — только лучших, я копался в бабах как в сору, выбирал, оценивал. А какая система оценки была, редкостно жесткая, и попробуй ей не соответствовать — все, свободна, и отлетали. И прощался не то, что не сожалея, а вообще не запариваясь, шел по жизни красиво и легко. И жену себе выбирал так же, как суку на выставке, как лошадь, только зубы не пересчитывал разве. И рост, и вес, и окрас, и родословная. Выбрал, и свадьба не свадьба, только вот не в космосе женились, а народу понагнали на свадебку, как положено, ресторанище, фотографы, лимузины, пупсы. И все как положено, и все не хуже, чем у других, все лучше и круче, все эксклюзивно и гламурно. А вот детей Бог не дал, и я теперь благодарил его за это, тогда и жалел и думал, что несправедливо, наследника хотел, а сейчас благодарил за то, что нет детей, что не растил маленькие свои подобия такие же мерзко-жадные до всего, с гордыней неуемной и постоянным чувством голода. Да и брошенные были бы дети-то, мне нужны были не дети, а наследники породистые. Что я им мог дать, кроме пары нянек и элитных садов, и школ, ну, пожалуй, еще ко всему амбиции и апломб.
Тихонько подошла зима. Решился поговорить с батюшкой еще раз. Хотел уже прибиться к церкви, смотрел на него, на его терпение, на его спокойствие и хотел быть таким, всегда ровным и смиренным, но вот того стержня хотелось, который через это смирение виден был, который это смирение держал. Веры хотел, потому что надежда была, а веры во мне не было. Смотрел на икону и только один раз подумал, а смог бы я вот так на крест…
Ужаснулся — не то слово, одеревенел от страха. Жить и знать, что ждет впереди, и идти на смерть ради каких-то людей, не ради сына или матери, не ради любимой, а ради всех. Никогда, нет, не смог, и понял, как крамольно и как богохульно, и разогнал эти мысли. Но все-таки решил, что чем так жить впустую, лучше при церкви, выучусь и буду служить, и будет от меня хоть какая-то польза.
В воскресенье дождался конца службы, дождался, пока батюшка расстанется с последними страждущими, сколько их, бабки, дедки, да и молодежь появлялась. Каждый день — служба,