Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повар на кухне что-то мелко крошит. Что там крошится? Разве утро – это не время яиц-пашот? Крошит резкими и жесткими движениями, ощущение, что крошится моя голова. Позади него стоит старая мясницкая колода, я пристраиваюсь рядом с ней. Толщиной колода уж никак не меньше 50 сантиметров, посередине она перехвачена железным обручем. Потолок над колодой, или плахой, как ее называет повар, прочернел до той же угольной черноты, что и свод над газовыми горелками, над ними будто разинут черный зев. На колоде лежит допотопный пресс для чеснока, серый, видавший виды, самый поршень стал почти черным. Откуда Дама-детка знает Эдгара? Я не понимаю. Передо мной лежит гроздочка из двадцати-тридцати черри-томатов, я засовываю их по одному в пресс для чеснока и давлю, у меня получается что-то вроде томатной пасты, кетчупа из томатов, он стекает прямо на пол. А не ощутил ли я давеча облачко мускусного аромата возле Дамы-детки? Этот мускус – подношение от Эдгара? Она повсюду носит его мускус? Мускус, кажется, значит «тестикула» на санскрите? Что это Эдгар вытворяет? Это он ей подарил мускус?
– Ты что делаешь? – говорит повар.
– Кто, я? – говорю я.
– Что ты за грязь тут развел, что ты творишь с моими томатами?
– Я подотру.
Я беспорядочно верчу головой направо, налево в поисках тряпки.
– И на звонки ответь, – говорит повар.
– Что?
– Да твой телефон в шкафу трезвонит, не переставая.
Мой телефон никогда не «трезвонит». Как правило, по окончании рабочего дня он показывает нуль пропущенных звонков. Я никогда не проверяю телефон в рабочее время. Нет в моей жизни такой составляющей, ради которой стоило бы мне «трезвонить». Повторные вызовы ранним утром могут единственно означать, что случилось какое-то несчастье.
– Я в рабочее время телефон не проверяю, – говорю я.
– И что мне, весь день слушать этот звон? Мне томаты нужны.
– Да нет, не слушай, – говорю я. – Тебе не помешает, если я посмотрю, кто мне звонил?
– Я тебя об этом и прошу.
– Пользование телефоном в рабочее время не допускается правилами. Тогда надо предупредить Метрдотеля, что возникла чрезвычайная ситуация.
– Чрезвычайная ситуация?
– Наверное, так.
– Отзвонись только, и все.
– Я схожу за томатами.
Я захожу в раздевалку и нащупываю в кармане своей демисезонной куртки богомерзкий гаджет. Эдгар звонил мне тринадцать раз. Ну и ну. Что-то еще вчера стряслось? Может, он был пьян, когда отправился с Анной домой? Что за беда приключилась? И что же это я стою и рассуждаю сам с собой? Ведь лучше позвонить ему? Могу ли я себе позволить ответить на его звонки?
– Позволительно ли мне будет ответить на звонок? – спрашиваю я повара.
– Да позволительно, позволительно.
Эдгар принимает мой звонок, он хватает трубку в ту же секунду, постанывая и покряхтывая, и объясняет, что ему необходимо съездить в Копенгаген по «срочному делу» – и нельзя ли Анне после школы прийти в «Хиллс». «Это по работе, – говорит он. – Она посидит у вас, и все». «Что?» – говорю я. «Она привыкла, – говорит Эдгар. – Дашь ей лимонада. Тебе не требуется ее развлекать». «Да нет, понимаю», – отвечаю я. «Просто дай ей поесть», – говорит Эдгар. Я считаю себя чрезвычайно бесконфликтным человеком, но если я не хочу подохнуть на нервной почве, мне нужно набраться мужества и объяснить, каким стрессом явится для меня забота об Анне, когда я на работе. Этого Эдгар никак не может понять. «Твоя работа – это же чистая рутина, – говорят мне. – Разве не в этом состоит ремесло официанта? Поставь перед девочкой еду, поболтай с ней две минуты, вот и все дела. Дашь ей колы. Совсем не требуется опекать ее больше, чем любого другого посетителя. Пусть делает уроки и читает. Что такого трудного, – слышу я. – Мы ведь о ребенке говорим. Один ребенок – все равно что ни одного, а два или десять – уже без разницы, как говорится, – убеждает меня Эдгар. – Пусть поест в кредит, запишешь на мой счет, вот и все». Записать еду на счет? Да, ведь Эдгар особо не задержится, сообщается мне. «Я за ней не поздно вернусь», – обещает он. «Не поздно, это как вчера?» – говорю я, и в моей интонации звучит ехидство. Надо бы попридержать язык. Эдгар ожесточается. Что уж такого ужасного произошло вчера? Что, ему и на один-единственный вечер нельзя расслабиться? Ведь на нем одном лежит забота о ребенке, он из года в год вечер за вечером просиживает дома, в квартире, большей частью в одиночестве. Ведь его мать скончалась. Ведь ему никто больше не помогает. Ведь мать Анны – опустившаяся наркоманка, я не забыл? Я ведь ему друг? Разве он просит так много? Мне задаются все эти вопросы. «Да нет, конечно, – отвечаю я. – Мне не сложно. Раз уж ты настаиваешь. Присылай Анну после школы сюда». Что ж он так ко мне привязался?!
Спина у повара округлая, плотная.
– Мне нужны томаты. Принеси мне томаты, – говорит он.
– Чего?
– У тебя четыре минуты.
– А где они?
– В подвале.
Я стою возле люка, ведущего в подвал, и чувствую, как ёжатся мои нервные окончания; я пытаюсь осмыслить факт, что 885 лет тому назад по этим квадратным метрам ступала нога Сигурда Крестоносца. Вот здесь он ходил, Сигурд, сын наложницы. Ему тогда и сорока лет еще не исполнилось, а двадцать шесть из них он царствовал. Немногословный, неприветливый, но умеющий ценить друзей и сам верный друг. И вот я стою на том же месте, готовый поднять крышку ведущего в подвал люка, чтобы спуститься туда за несколькими веточками, с которых свешиваются плоды томатного кустика, и беспредметно нервничаю. Да уж, дистанцию между тем, что разворачивалось здесь во времена Сигурда, и тем, что происходит сей момент, иначе как бесконечной не назовешь. Бесконечное расстояние с точки зрения человека, в географической же перспективе расстояние это равно нулю. Он стоял здесь, Сигурд, в Осло, и прямо вот тут, за углом, ему предстояло умереть, завершив умопомрачительно эпическую жизнь. Феноменальную жизнь. За эту жизнь немало мусульман покрошил он на окраинах Европы. Покрошил, пожалуй, не вполне точное слово в этой связи; он их рубил мечом или, может, бородовидным топором. Мне надо спуститься в погреб за томатами. Никогда в жизни я не осадил ни единого мусульманина. Я никак не могу найти нужный ключ к навесному замку; неловко держать тяжелую цепочку рукой с волдырем и одновременно перебирать ключи в огромной связке, которую дал мне повар. Почему связка такая здоровущая? Она еще и холодная, эта связка. Эдгар всегда говорит «завязка», когда нужно сказать связка, это раздражает меня. Завязка ключей, говорит он. Но ведь это называется «связка»? Этимологически это следует понимать как завязанный шнур, или завязанная тесемка, говорит Эдгар всякий раз, как я поправляю его. Нет, связка, говорю я. Связка лещей. Связка альпинистов. Связка бананов, связка томатов. Замок и цепочка просто ледяные, пальцы цепенеют. Дыхание становится поверхностным. Изо рта вылетают маленькие облачка морозного пара. Крышка люка тяжела как свинец, лестница крутая и ненадежная, со стершимися до округлости ступеньками. Но почему включен свет? Ярко светит голая лампа, освещающая ближний коридор. Втянув голову в плечи, я останавливаюсь у подножия лестницы. Потолок здесь такой низкий, что я задеваю его затылком. А я-то всегда думал, что потолки в «Хиллс» такие высокие, что всем здесь должно дышаться легко. Я скашиваю глаза и всматриваюсь в сторону развилки. Есть тут кто?