Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заглянул Филя:
– Не видал, Обломов уже ушел? – весь уж до того подобострастный, словно сама жизнь его от Олега зависит. Можно ли состязаться с таким народом, готовым стелиться из-за копеечной услуги!
– Не видел.
Олег мгновенно перестал для него существовать. Вышли, однако, вместе. Улица не по сезону лоснилась от сырости. Филя возбужденно рассказывал про вчерашнюю передачу «В мире животных». «Тебя бы caмого в эту передачу, – через силу думал Олег, – штаны болтаются между ног, как сзади у слона».
– Люблю фактические передачи, – радовался Филя. – Вчера бегемота показывали: застрелить – на год хватит.
С таким же простодушием ребенок отрывает мухе крылышки.
Через улицу бежал мужчина на автобус, но не успел.
– Когда бегут на автобус, ты как думаешь: «хоть бы успел» или «хоть бы не успел»?
– Конечно, «хоть бы успел».
– А я «хоть бы не успел».
Не сделав перерыва, начал плакаться, что замучился в своей однокомнатной дыре, отделенной от чересчур веселых соседей лишь тонкой дверью, заклеенной обоями, дочка уже ни с того ни с сего вздрагивает во сне, – и у него самого вздрагивает голос. Что ему обидно – профбюро считает равным претендентом на новую квартиру Саакянца, у которого условия в десять раз лучше.
Зачем только Филя такая скотина! Ведь как хорошо мог бы Олег к нему относиться… но, видно, расположение Олега не единственная цель Филиной жизни. И наверняка ведь окажется, что и с квартирой он что-нибудь приврал (оказалось, он хорошую кооперативную квартиру сменял на свою дыру, чтобы получить обратно капусту за кооператив и, как полагали многие в профбюро, приплату от сменщика). Но все равно, когда он, срываясь, говорит про дочку, желаешь удачи именно ему, такие уж мы дети: кого не видим, того и не жалеем.
Снова не верилось, что после столь доверительного разговора Филя опять сможет сделать пакость, хотя уже не раз убеждался, что Филе это нипочем. Да вот, пожалуйста:
– Тебе что… ты на тепленьком месте пристроился – и голова не болит. А я весь воз тяну, а Инесса преподобная встает на профбюро и противно пищит: «Сегодняшнее голосование нужно признать недействительным». Дырка! Я хотел спросить: третий аборт от Саакянца собралась делать или что? Или он два пуда гранат пообещал? Не стал связываться… Говорят, у нее папаша какая-то шишка.
(Назавтра выяснилось, что члены профбюро в письменном виде подавали голоса, ставить Филю на первое место, а Саакянца на второе или наоборот. А Филя, тоже член профбюро, поставил Саакянца на седьмое место, резко снизив ему суммарный балл.)
Филя говорил громко, не обращая внимания на прохожих, – ему, очевидно, было чуждо лишь недавно отведанное Олегом ощущение, что из всех встречных – он самый задрипанный и никчемушный. Ему уже давно хотелось есть, но он с удовольствием терпел голод, радуясь, что делает хотя бы одно полезное дело – экономит семейные деньги.
В электричке он все прижимался виском к стеклу, пытаясь вибрацией унять головную боль. В последнее время он почти не мог читать – забывал переворачивать страницы. Только слушал, как утекает песок в его часах, – все ближе, ближе старость… И бродил где-то в голове полуосознанный вопрос: для чего и читать-то, если я такое барахло? А когда закрывал глаза, начинали донимать две картины. Первая – бесконечность космоса: летишь – а конца все нет, и нет, и нет, – а бескрайняя надежная Земля превращается в мяч, в яблоко, в песчинку, в пылинку… За земными страстями он и позабыл, что это способно страшить всерьез. Однако теперь пугала почему-то мимолетность не только собственной жизни, но и мимолетность всей человеческой Истории. Ведь и человечество когда-нибудь исчезнет…
Вторая картина: он, поскользнувшись, роняет Костика, – и Олег едва не мычал от боли и отчаяния, видя, как тот со всего размаха ударяется полувоздушным, еще не успевшим как следует воплотиться личиком об острый край чугунной урны. Спасался тем, что открывал глаза, и электрический свет проламывался в самую сердцевину мозга.
В резиновых сапогах брел за молоком для Костика на самый край поселка, где еще сохранились коровы. Мокрая хвоя на елях вдоль дороги обвисала, как водяная плесень. В знакомой пятидесятиметровой луже отражался единственный фонарь, отражение кривлялось в черноте, словно в тазу плескалось расплавленное золото. Рядом нет-нет и вспыхнет золотое колечко – шлепнулась капля, а чаще снуют тонюсенькие золотые росчерки, – так мимолетно вспыхивают и гаснут, будто один и тот же высверк носится туда-сюда, еле успевая поспеть всюду. Дождь…
Но Олегу это было все равно.
Он поднял заранее приготовленный булыжник, чтобы, будто пропуск, предъявить его псу, который через десять метров, хрипя от бешенства, выскочит из-за забора. При виде булыжника пес умолкал и молча сопровождал Олега до противоположного берега в нелепой надежде, что Олег выбросит булыжник, который он держал на виду и снова клал на берегу лужи, в замеченное место, чтобы предъявить на обратном пути.
А дома он, по обыкновению, набрал в рот воды, чтобы гладить пеленки с двух сторон, как этого требовала чешка-наставница, по чьей толстенной книжище они со Светкой растили Костика. Олег следовал всем требованиям наставницы; единственное, в чем он оставался непослушным, – раздеваясь перед сном, клал носки – чулки, как она выражалась, – поверх ботинок – манера, чрезвычайно чешку раздражавшая. Чему может научиться ребенок у такого отца, восклицала она.
Костик, как и все вокруг, был занят бесспорно важным делом: в своей новой кроватке принимал воздушную ванну, болтая складчатыми ляжками, изучал доставшийся ему в пользование организм, – пробовал себя даже на вкус, – знакомился с работой различных механизмов, выпячивал губы, делавшиеся похожими на гриб-волнушку, испытывал себя на прочность: ухватившись за розовенькую запятую, пробовал, до каких пределов ее можно оттянуть.
– Он ее не оторвет? – с тревогой спрашивала Светка. – Она вообще как у вас – прочная?
– Ничего, держится. Но при желании, конечно…
– Костик, перестань! Перестань сейчас же! – Обычно он только впивался взглядом в губы – что это там такое красное шевелится? – но сейчас вдруг закатился ревом с таким отчаянием, точно лишился последней в жизни надежды.
– Целый день так. Я его уже хотела на руки взять, – закинула удочку Светка.
– Ни в коем случае. Ему тепло, сухо, – а капризы поощрять нельзя!
Чешка настрого запрещала брать детей на руки.
Костик налился, как помидор, даже глянцем подернулся, макушка краснела сквозь желтый пух. Но глазки были гневные и внимательные, хотя в них стояли слезы.
– Я больше не могу! – Светка выбежала на кухню. Олег остервенело работал утюгом. «Грыжу может накричать… Но поощрять капризы… «Скорую» вызвать?.. На смех поднимут…»
Дверь распахнулась, тяжело влетела соседка по общей кухне, дворничиха, которую Светка называла тетей Фросей, а Олег Ефросиньей Евстафиевной, удивляя ее тем, как быстро он освоил имя, для которого ей не хватило целой жизни. Олег называл ее столь официально по той же причине, по которой не мог назвать тещу мамой: ему казалось, что этим он обещал бы больше, чем собирается выполнить.