Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обретенный запас хладнокровия позволил ему прежде всего напомнить себе, что он со своим счетоводством в общем-то не хуже прочих, потому что с точки зрения Истории их занятия тоже порядочная дребедень и суета, а он по крайней мере видит им цену: соотнесение себя с Историей окрыляло, пока он стремился что-то делать, и начало оправдывать, когда он стремиться перестал.
– Мы слишком много знаем, чтобы верить, – мрачно делился он со Светкой, и она с готовностью мрачнела, подтверждая торжественно:
– Богаты мы, едва из колыбели, ошибками отцов и поздним их умом, – и Олег чувствовал глубокую несолидность своих размышлизмов, слыша их подтверждения от Светки, обливающейся слезами над «Оливером Твистом».
А внутренний оппонент, которого он сам же всю жизнь и натаскивал на возражения, требовал детальной расшифровки каждого слова: «Слишком много знаете» – чего же именно? «Чтобы верить» – во что? Внутренний оппонент мог развести заурядную дискуссию там, где требовался лишь трагический вздох. Оппонент мог отравить любое удовлетворение собой, поэтому в этот период Олег почти разучился молчать – даже решая задачки для своих клиенток, мысленно бормотал какую-нибудь чепуху вроде: «Так-так-так, а ну, где наша сигмочка?» – чтобы не прорвался оппонент со своим скепсисом.
Но проще всего было убивать честность иронией. И в обращении с Филей Олег нащупал насмешливый тон, к которому не придерешься, – откровенно преувеличенное почтение.
Вслед за тем открылись новые источники маленьких радостей: спуститься в буфет попить жиденького чайку – 15 минут, ждать этого – 3 часа, на обратном пути увидеть на доске объявлений новую бумажку и отложить удовольствие от прочтения до следующего перерыва, чтоб опять-таки было чего ждать.
Впрочем, он и так бессознательно ждал, чтобы что-нибудь случилось – хотя бы шум в коридоре, – но лучше что-нибудь такое, за развитием чего можно было бы следить и далее: например, сотрудница А вроде бы завела роман с сотрудником В – как же теперь отреагирует его жена, работающая в отделе С?
Часто, погружаясь в оцепенение, он машинально представлял, как вспыхивает воздух за окном и над крышами разворачивается превосходящий всякое воображение клубящийся гриб, и Олег крупным планом невольно видел плавником торчащий из спины Мохова пробивший его насквозь огромный обломок омытого кровью стекла. В другой раз все окружающее, наоборот, становилось меньше, меньше – и бескрайняя надежная Земля светилась еле заметной пылинкой в бесконечном черном Космосе. И оттуда были уже не видны никакие человеческие дела…
А иногда им овладевали приступы душевной изощренности, внимательности, когда он мог по полчаса разглядывать на соседних крышах прямоугольные трубы, выстроившиеся стройными рядами, подобно надгробным стелам на европейском кладбище, или наблюдать, как к микроскопической лужице на подоконнике слетает напиться заплутавшая в сезонах муха, а потом прохаживается, заговорщицки потирая то передние, то задние лапки, или, так сказать, локтями тех же задних лапок распушивает себе крылышки. Правда, когда ему под это настроение удавалось выбраться в Эрмитаж – за непривычную взрослую цену, – уже при подходе к кассам несколько сюсюкающее чувство изощренной внимательности сменялось глубоким спокойствием чувства согласия с происходящим, уверенности, что уж это-то подлинное. (В чувстве изощренности тем более трудно было разобрать, мухой он любуется или собственной остротой видения.) Вместе с тем, каждый бесспорный шедевр вместо удовлетворения рождал в нем неясную тоску по какой-то иной, невиданной еще красоте, – так человек, которого мутит, не знает, какого еще блюда ему пожелать, чтобы прошла тошнота, – но ни одно не вызывает аппетита.
А на службе он обнаружил еще, что можно для ускорения переписки отвезти в нужную организацию письмо или отчет, а потом слинять домой и сделать там какое-нибудь несомненно нужное хозяйственное дело. Как-то в довольно продолжительном припадке хозяйственности он отремонтировал всю домашнюю, а заодно и тети-фросину мебель, ночью натаскал раскиданных вокруг станции досок и сколотил навес над крыльцом, а потом еще и скамейку под навесом.
Но когда он, удовлетворенно дыша, сбрасывал с запущенного крыльца слоистые мраморные обломки им же сколотого снега и лопата зацепилась за что-то, он вдруг развернулся и со стоном треснул лопатой о бетонное крыльцо. С третьего удара и обломок рукоятки разлетелся вдоль на пять частей. Надо же, а ведь и внутреннему оппоненту хозяйственная поглощенность показалась непритворной!
На следующий день Инна вдруг обратилась к нему ласково, как к больному:
– Знаете, Олег, в некоторых лабораториях у нас бывают интересные семинары. Может быть, найдете что-то и для себя?
Олег почувствовал, как внутри напряглось упрямство: он давно все для себя нашел – проблему Легара! Чего он потащится на семинар, кто его туда звал? Но вдруг он там что-то такое сказанет…
Однако всюду отыскивалась пара горлопанов, которые и докладчику-то позволяли вставить словцо с большой неохотой, – казалось, их прямо-таки страшит перспектива просидеть две минуты молча (они-то что в себе заглушали?). Но всюду встречались и мастера, при слове которых умолкали даже горлопаны, убрать этих штучных знатоков – и мир превратится в безраздельное владение крикунов. Олег таял от удовольствия, видя, как реплики мастеров начинают проступать из словесной пены контурами будущей Афродиты. Он с гордостью поглядывал на заурядненькие беленые стены, на изгвазданную меловыми разводами доску, – было особенно восхитительно, что в такой незатейливости работают настоящие творцы. Он преисполнялся горячей нежностью к ним, – но и ревностью тоже. Он видел, что и он мог бы быть одним из них, но не перекрикивать же горлопанов, которые, чем почтительнее выслушивали своих корифеев, тем неохотнее увеличивали их число.
Счетоводство сковывало Олега не меньше, чем расстегнутая ширинка, однако, уходя с семинара, он говорил себе, что с точки зрения Истории все это суета и вдобавок он не желает участвовать в галдеже. Внутренний оппонент ухмылялся: «Не прикидывайся Чайльд Гарольдом. Что ты, не знаешь, что воевать надо не глоткой, а результатом? Горлопаны еще начнут гордиться тобой, когда увидят, что невозможно тебя уничтожить».
Однако Олег заметил там еще одного товарища, которого слушали. В отлакированном временем, атласно переливающемся тесноватом пиджачке, как будто намеренно неряшливый и даже намеренно одутловатый, он демонстративно спал во время прений, громко отдуваясь и замысловато обвившись ступнями вокруг ножек стула, открывая из-под задравшихся штанин по вершку отлакированной временем кальсонной голубизны. Погасшую сигарету он держал в руке лишь для того, чтобы посыпать себя пеплом. Когда, не открывая глаз, он произносил что-нибудь пренебрежительное, его слушали все, хотя он был всего лишь мэнээсом на ста сорока рублях. Иногда его даже просили высказаться: «Ну-ка, Гребенкин», – и он, открывая глаза, выдавал, как правило, довольно остроумную дерзость.
Но, странное дело, – на него никто не обижался, и даже осмеянный докладчик улыбался без натянутости. Может быть, юродство – не только защита от унижений, но и средство заставить себя выслушать? Соблазнительно…