Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, когда я уже совсем выбилась из сил и так притерпелась к своей беде, что даже как бы стала ощущать от нее какое-то жгучее злорадное удовольствие, в одном голом, ярко освещенном окне я увидела… маму.
Она стояла ко мне спиной, и на ней была та самая ватная жилетка, которую нельзя спутать ни с какой другой. Такие жилетки, которые очень любила шить моя бабушка, водились только в нашей семье.
Прижавшись лбом к холодному стеклу, никем не замеченная, я смотрела, как мама перекладывает вещи в этой полупустой убогой комнате. И у меня перехватило дух от нежности к этой некрасивой жилетке и этому дивану с желтой полочкой на спинке, где стоял слон из черного дерева, к этой железной койке, из которой я давно выросла, к этому дубовому огромному столу, за которым я ела, готовила уроки, читала, играла в настольный теннис.
Кстати, а где же настольный теннис? Подоконник был пуст. И я весело посмеялась над своей глупостью. Ведь коробку-то могли просто-напросто убрать с подоконника. И, конечно, убрали. А я-то, а я-то…
И еще я подумала, какое это необыкновенное счастье — иметь дом, маму и бабушку.
Наверное, так чувствует себя путник, когда после целой жизни скитаний возвращается в родной край, в свой дом.
— Опять сбор? — спросила бабушка, когда я перешагнула порог. Я покачала головой.
— Драмкружок, я так и думала, — сказала мама. — Скорее мой руки и за стол. Куда же полотенце девалось? Ох уж эти переезды!
Я взглянула на часы. Они показывали девять. Значит, я плутала всего какой-то час. А мне-то показалось — целую жизнь. «А может быть, часы врут», — подумала я. Но это были старинные часы Мозера, оставшиеся еще от моего прадедушки. И они никогда не отставали и никогда не забегали вперед.
Я вымыла руки, села за стол. Но ложка почему-то задрожала в моей руке, и немножко горохового супа выплеснулось на клеенку.
Как-то мама сказала:
— Сходили бы вы к собачнице. Пусть она Муську усыпит. Все равно ведь не выживет, зря только мучается.
Муська наша уже давно болела кошачьей мучительной болезнью. Глаза у нее гноились, морда покрылась паршами, а хвост, когда-то пышный, облез, только на конце болталась кисточка, отчего Муську прозвали еще и львом.
Мы притихли. Не очень-то хотелось тащиться в жару на другой конец поселка, да еще с кошкой в мешке.
— Я вам дам на мороженое. А? — пообещала мама.
Эля обрадовалась. Она больше всего на свете любила сливочный пломбир.
Мама посадила в мешок Муську, и мы отправились.
— Ты неси Муську, а я — деньги, — сказала я Эле.
— Больно хитрая. Сама неси Муську, а я — деньги.
— Тебе деньги нельзя доверять, ты еще маленькая, — возразила я. — Не заметишь, как обронишь. А потом кто-нибудь найдет и съест мороженое за твое здоровье.
— Да, — захныкала Эля, — деньги нельзя доверять, а Муську можно. А ее в сто раз труднее нести. Она выскочить может.
— Ну и пусть. Туда ей и дорога, — сказала я.
— А мама велела, чтобы не бросали на дороге. Она вернуться может, — возразила Эля.
— Ну хорошо, — согласилась я. — До керосиновой лавки ты несешь Муську, а от керосиновой — я.
На том и порешили. До лавки был самый трудный путь: открытое место, а солнце палило ужасно. Муська в мешке пищала и царапалась. Деньги, скомканные у меня в кулаке, взмокли. И ноги в тапочках тоже взмокли. Я сняла тапочки и пошла босиком. И сразу ноги мои потонули в мягкой, согретой солнцем пыли. Пыль была такая нежная, что даже пух не мог сравниться с ней. Я шла и думала: и почему только люди так плохо относятся к пыли? Ведь приятнее ее нет ничего на свете. Вот на пляже все умиляются: какой нежный песочек. А ведь пыль, если разобраться, гораздо нежнее песка.
От керосиновой лавки, которая возвышалась на бугре, как церковь, мы свернули в тенистую улицу, и я взяла у Эли мешок с притихшей Муськой, а Эля приняла у меня взмокшие деньги.
На улице было тихо и пусто, как будто все спали: люди и собаки.
— А ты не боишься собачницы? — вдруг спросила Эля.
— А ты что, боишься? — спросила я, размахивая мешком.
— Не размахивай мешком, — строго сказала Эля, — все-таки там живой… — она замолчала. Наверное, по привычке хотела сказать «живой человек», но вовремя вспомнила, что Муська не человек.
— Так ты что, боишься собачницы? — переспросила я.
— Все-таки она какая-то странная. Платье длинное, до полу почти. Сейчас такие и не носят. А сверху какой-то пиджак, вроде как мужской. А в ушах серьги, красивые такие. Да она и сама красивая, если приглядеться. Лицо тонкое, как у принцессы. Но как ни встретишь, вечно она с собаками. Одну за веревку тащит, другую на руках несет. У нее, наверное, полный дом собак, даже людям жить негде.
— Дурочка, ты что, думаешь, она их всех дома держит? Она подбирает беспризорных и пристраивает их, то есть находит им хозяев, а больных усыпляет.
— По-моему, она злая, — сказала Эля шепотом и опасливо покосилась на глухой забор, мимо которого мы проходили. — Я помню, как она кричала на улице: «Ненавижу людей. Дети сжигают живых котят, а родители это поощряют — мол, они заразные». Ей, наверное, казалось, что она говорит тихо, а на самом деле она почти кричала. Вокруг нас уже стала собираться толпа, мама все время поддакивала ей: да-да-да-да, а сама, по-моему, так и думала, как бы улизнуть. Хотя вообще-то мама с ней согласна. Только мама не любит, когда толпа собирается.
— Говорят, она очень богатая, — сказала я. — Говорят, у нее дом — полная чаша. А одевается она так нарочно, чтобы не подумали, что она богатая. Знаешь, я сама слышала…
И я пересказала Эле разговор, который услышала на рынке.
— Разбогатели на этом деле, — говорила толстая женщина, продававшая из-под полы лифчики, своей соседке, разложившей у ног желтые веники. — Думаешь, станет по базарам рыскать да собак бездомных выискивать за так, без выгоды? Нет, милая, выгода есть, и немалая. Думаешь, на какие шиши они с матерью дачу купили? На пенсию, что ли, вдовью? Подбирают собак да кошек и в институт их сдают, на опыты.
— И вовсе не в институт, — возражала та, что с вениками. — Наивный ты человек, Марья. Не в институт их сдают, а на шкурки. Шкурки-то хорошо ценятся. Из них шубы шьют. Это тебе не лифчики. — И заключила со вздохом: — Умеют жить некоторые.
— И как людям не стыдно! Ведь это ж грязь какая, руки марать. Тьфу!
— Это тебе стыдно. А им не стыдно. Им лишь бы денежки текли. Это она сюда выйдет в старом платье. А дома-то они на хрустале едят.
— А ты откуда знаешь? Была, что ли?