Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С первого же дня я стала просить завуча, чтобы меня перевели в Нинин класс или же Нину в мой. Я ходила за завучем и ныла. Но она и слышать ничего не хотела. «Вы дружите, ну и прекрасно. Расстояние дружбе не помеха».
И тогда странное равнодушие овладело мной. Я стала жить как во сне. По привычке ходила в школу, тупо учила уроки. И с удивлением вспоминала себя прежнюю. «Теперь я всегда буду такой, — думала я с горечью, — всю жизнь». Несоответствие между необъятностью жизни и однообразием состояния, которое, как я предполагала, будет вечным, не удивляло меня. Вот я вырасту, поступлю в институт — и все равно буду такой, безразличной ко всему. Потом я стану бабушкой и буду так же уныло ходить за продуктами в магазин, как сегодня бреду в школу. Нет, определенно, все радости теперь закрыты для меня.
А Нина гуляла по коридору, и смеялась, и никакого участия не принимала в моих переживаниях.
Проходили дни. Теплый сентябрь сменился ветреным оголенным октябрем. Облака уже пахли снегом. И вот однажды, когда я, как всегда теперь, в унылом оцепенении брела за водой, у колодца мне встретилась девочка из нашего класса. Она два дня пропустила и теперь оживленно расспрашивала меня о школьных делах.
— А сочинения раздавали? А физичка шумела? А в планетарий возили?
Я тупо смотрела на нее и отвечала, еле ворочая языком. И тут откуда ни возьмись подвернулась ее младшая сестра.
— Что ты ее спрашиваешь? Она же спит! — закричала она и нахально ткнула в меня пальцем.
И тут меня пронзил стыд. Да, стыд, похожий на ожог.
— Сама ты спишь! — заорала я и, оттолкнув обалдевшую от удивления девчонку, подхватила пустое ведро и бросилась домой. Обида еще клокотала во мне. Но все уже вернулось: и холод ветра, и предчувствие снега, и лай собаки, которая, видно, приняла меня за вора, и крепкая свежесть воздуха, пахнущего перегноем, и легкость — вот-вот полечу, и бешеная радость, радость освобождения.
Так завершилась эта простая история. А Нина между тем вскоре вышла замуж, не закончив десятилетки. Я краем уха слышала, что у нее родилась дочка и муж, мечтавший о сыне, будто бы так рассердился, что даже не хотел брать ее из роддома.
Вскоре ее приемные родители получили квартиру от завода и уехали из поселка.
И вот лет через десять на углу нашей улицы я неожиданно столкнулась с ее тетей. Она сначала прошла мимо, а потом, узнав меня, вернулась и заплакала. Оказывается, два года назад умер ее муж. С тех пор она не приезжала сюда. «Такой был человек, — сказала она. — Хоть бы раз меня обидел. За всю жизнь грубого слова от него не слышала. Теперь таких нет. Вот Нинин муж — плохого про него не скажу, но и хорошего сказать нечего».
И хотя о покойниках принято говорить преувеличенно хорошо, я понимала, что это как раз правда.
Я мгновенно вспомнила их опрятную комнату: и ковровые обои, и китайскую розу в парадном углу. Всегда, когда бы я ни пришла к Нине, куст был усыпан мелкими яркими розами. Вся обстановка комнаты говорила о том, что здесь живут люди, которым хорошо вместе.
И я пожалела, что нет больше этой комнаты, этого спокойного тихого мира, что время своим незримым могучим крылом коснулось и этой крыши, все разметав, перемешав. А еще я подумала, что от времени нет спасения. Даже если бы они заперлись в этой комнате и никуда не выходили оттуда, все равно бы случилось то, что случилось…
На островке покоя стояла моя комната. В ней было пять метров в длину и два в ширину. Одна из двух ее дверей выходила во внутренний садик, который был, пожалуй, не больше самой комнаты. Дверь эта никогда не открывалась. Летом — потому что садик граничил с детским садом и на заборе всегда висели ребята, которым воспитательница время от времени кричала металлическим голосом: «Иванов, слезь с забора».
Зимой дверь не открывалась потому, что сразу же за порогом начинался глубокий сугроб. Только кошки могли одолеть его: они были так легки, что не проваливались в снег.
Когда-то, а в общем, не так давно, всего каких-нибудь лет двадцать назад, комнаты этой не существовало и на том месте, где позже поставили мой диван, рос шикарный куст жасмина. Когда в темные вечера я выходила в сад, жасмин белел, как звездное небо.
В комнате, в кувшинах и стеклянных банках, стояли срезанные ветки жасмина, и запах, сладкий и прекрасный, был всюду.
Я не разлюбила жасмин даже тогда, когда какой-то дурак сказал, что он пахнет покойником. Я долго принюхивалась к жасмину, и ничего не замечала, и продолжала любить его, но по ночам мне мерещился длинный гроб на столе и длинная фигура со сложенными на груди руками. Лица я представить не могла, так как никогда не видела покойников, не считая раннего детства, когда мы хоронили моего дедушку. Но и тут я не помню, видела ли я его. Помню только, как на солнечном закате я сидела в кузове грузовика, стараясь не касаться сандалиями рыжего, плохо покрашенного гроба с выпуклой крышкой.
Когда грузовик подскакивал на ухабах, бабушка говорила: «О господи, черт! И куда торопится? Ведь кровь может хлынуть».
У бабушки была привычка поминать господа и черта одновременно, и мама всегда возмущалась таким кощунством.
Какая кровь? Значит, из мертвого дедушки может хлынуть кровь? Прямо мне на ноги? Это страшно испугало меня. Пожалуй, это было самым тяжелым впечатлением от смерти дедушки.
Так вот, неужели этот нежный белый цветок мог пахнуть так, как пахло мертвое тело моего дедушки?
Неужели мой дедушка, опухший и страшный (мама говорила: «Боже, как он опух. Не подпускайте ребенка»), мог пахнуть так, как этот летний ослепительно белый куст?
…Из года в год жасмин цвел все пышнее. Но однажды пришел сосед, из кармана своих несвежих брюк вынул складной сантиметр и, щелкнув им, раскрыл его. Затем он измерил наш участок в длину и ширину. И жасмин, расцветший особенно обильно, попал в участок, отмеренный сантиметром. Тогда его жена Шура с тем чувством, которое я не знаю, как называется, с чувством, свойственным женщине и почти никогда — мужчине, сказала тихо: «А жасмин-то погибнет. Жалко».
— А чего его жалеть, — весело возразил ее муж. — На что он нужон-то? Вон белые метелки весь забор облепили.
— Так то метелки, а то жасмин, — сказала жена.
— А какая разница? По мне все одно, цветок — он и есть цветок. Вот если б яблоня была — другой разговор. — И он посмотрел на меня, как бы призывая в свидетели своей правоты.
— А может, пересадим? — осторожно спросила бабушка.
— Это можно. Только примется ли? Он уж не молодой. Болеть будет.
И все-таки Шура пересадила жасмин. Часть взяла себе, а часть оставила нам. Он не засох. Но цветов на нем больше не было.