Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А с какой, простите, подливкой? – поинтересовался пан Штроуба.
– Сливочно-томатно-луковой, – продекламировал трактирщик и облизнулся.
Пан Штроуба с паном Кнофликом тоже жадно облизнулись и почти хором произнесли:
– А не могли б вы нам…
– Мог бы! – обрадовался пан Соломон. – Вот что значат клиенты, которые держат фасон! Уже несу!
Пока шинкарь готовил кныдли, я смотрел на его хорошенькую дочку за стойкой и вспоминал, как еще недавно мы с Яськой, Йоськой и Вольфом подбивали к ней клинья, а папаша очень злился и не позволял Ребекке нас обслуживать, загонял ее за стойку мыть стаканы. Не найдя другого способа отомстить, мы срывали злость на самом шинкаре. Однажды я позвонил ему:
– Пан Соломон, я хочу спросить, какой длины у вас телефонный провод.
– Довольно длинный.
– Только подробнее, в метрах, это нужно для статистики.
– Около трех метров.
– Ну, так можете на нем повеситься!
В другой раз позвонил Вольф и поинтересовался, есть ли у пана Соломона теплая вода.
– Сейчас проверю, – сказал шинкарь, а через минуту вернулся и сообщил, что есть.
– Тогда мойте ноги и ложитесь спать.
Так мы подшучивали, может, с неделю, пока нам не надоело и мы не утратили интереса к Ребекке. Пан Соломон, конечно, не догадывался, кто над ним издевался, но догадывалась его дочь и всегда поглядывала на меня исподлобья, словно ожидая очередной выходки. Но вот нам уже принесли кныдли с подливкой, и мы, вдохнув их пьянящий аромат, сначала опорожнили кружки, а потом приступили к еде. Пан Соломон горой нависал над нами, сложив свои короткие толстые руки на животе, и с довольным видом кивал головой, любуясь, как мы уплетаем его вкуснятину, а мы кивали ему и пальцами показывали, мол, люкс, первый класс. Пан Штроуба, довольно улыбаясь, причмокивал:
– Как здорово так вот засесть иногда в кнайпе, пить пиво или водочку, есть кваргли, шкварки, кныдли и совсем ни о чем не думать. Не думать о том, часто ли мы будем иметь такое счастье.
– Это, знаете, – поднял глаза к потолку Соломон, – если будете жить долго, так нечасто, а если недолго, то часто.
Но не успели мы понять всей глубины этой Соломоновой премудрости и доесть кныдли, как вдруг в кнайпу влетел конюх и принялся шевелить губами, как рыба, беззвучно, словно задыхаясь, но по движению его губ можно было догадаться, что повторяет он два слова «пани Власта», и пан Кнофлик сорвался с места: «Что? Что случилось?», но конюх только руками махал, и тогда мы все бросились бежать к похоронной конторе, а пан Кнофлик бежал так, что мы с паном Штроубой едва за ним поспевали, и уже издалека увидели, что там собралась куча народу, и когда они расступились, а мы влетели внутрь, то увидели Власту, она висела на шнурке, перекинутом через балку, а на столике лежали какие-то бумаги, как потом мы узнали, это была выписка из больницы, где она лечилась с диагнозом «рак легких». И я видел, как пан Штроуба хлюпал носом и утирал глаза, и ему было стыдно за то, что он раньше о ней говорил, а пан Кнофлик рвал на себе волосы и кричал: «Я вас всех похороню! Всех!»
Со смертью Власты похоронная контора чуть не лопнула, потому что пан Кнофлик, который видел тысячи смертей, похоронил тысячи людей и мог говорить о смерти, как о чем-то совершенно обыденном, как, скажем, о погоде или о лошадиных скачках, смерти самого близкого человека пережить не смог и запил, а мы с паном Боучеком с трудом справлялись, пока не прошел месяц и пан Кнофлик пришел таки в себя и приступил к работе, правда, потерял при этом не только свое хорошее настроение, но и ухоженный элегантный вид, он уже не брился ежедневно, как раньше, зарос и опустился, стал молчаливым и замкнутым, часто мог ни с того ни с сего разораться и устроить скандал, взрываясь гневом и безудержным потоком слов, глухому Боучеку это было по барабану, он только согласно тряс головой, а мне в конце концов это надоело, и я бросил работу, которую уже успел даже полюбить.
Читая рукопись, Ярош не раз ловил себя на странном и неосознанном до конца ощущении, в его воображении внезапно возникали вполне зримые образы, яркие видения от прочитанного, семья Барбарык становилась ему все ближе, и его начинал манить тот удивительный мир, который пропал без вести вместе с людьми, его населявшими, провалился в глубь времен, как Атлантида, а когда вынырнул снова, то уже выглядел иначе, утратив все те краски, звуки и запахи, которые царили тут когда-то, никто их уже не возродит, как бы ни старался. Его стали преследовать фантастические видения, иногда слышались голоса, пробивались сквозь него, как ветер сквозь листву, может, они и не к нему были обращены, но из глубины ночи те голоса словно звали кого-то по имени – чье же это имя, если не его? – далеко-далеко на фоне ясной луны виднелась молчаливая фигура женщины, которая двигалась медленно, и шорох ее шелкового платья доносился до его ушей, это ее имя произносили таинственные голоса сквозь него, сквозь листву, траву и песок, ее имя, влажное и теплое, растекалось молоком по устам травы, поскрипывало на зубах песка, растворялось в теплой воде ночи, черные бабочки рассвета порывисто трепетали крылышками, и черная пыльца осыпалась на ее следы, но прежде чем она приблизилась настолько, чтобы можно было ее разглядеть или узнать, тело ее растворилось в предрассветной мгле.
По вечерам он читал рукопись, а весь следующий день ходил под впечатлением от прочитанного. Львов представал перед ним в новом свете, неизвестном и сказочном, теперь, гуляя по тем улицами, о которых шла речь в рукописи, он останавливался и внимательно всматривался, пытаясь отыскать что-нибудь из того, о чем узнал. Иногда до его ушей доносилось звучание львовского говора, он сразу останавливался и искал глазами, кто бы это мог быть, но это было всего несколько слов или одна-единственная фраза, брошенная в разговоре, и он разочарованно продолжал свой путь, выхватывая глазами все новые и новые объекты. С особым наслаждением он нырял в улочки, мимо которых раньше просто проходил, не останавливая на них взгляда, рассматривал дома, каждый двор, смотрел на окна и на цветочные горшки на подоконниках, будто пытаясь отыскать хоть какой-то след старого Львова, того исчезнувшего мира, который уже никогда не вернется, потому что не вернутся и те, кто его оставил. Львов – это мой Арканум, подумалось ему, остались только камни, а все остальное – люди, язык, культура – все это исчезло и стало сном. Однажды он решил отправиться на Кортумову гору, туда, куда любили ходить четверо друзей. Он уже вышел на Городоцкую, как вдруг нос к носу столкнулся с Данкой, они едва не сшиблись лбами, потому что пребывали в каких-то своих грезах, но оба невероятно обрадовались встрече, хотя и старались не выдать себя, путались в словах, болтали какую-то чепуху, лишь бы продолжить этот случайный разговор, который в любой момент мог прерваться фразой «ну, мне пора, чао», но все же не прерывался, а продолжался, подпитываемый еще какими-то идеями, которые молнией проносились в голове, наконец Ярош собрался с духом и сказал: