Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это потом он сам ходил в загс, писал длинные бумажки, признавая Федора, а тогда… тогда ей казалось – все. Не будет ей больше никакого доверия. Провалилась, как явка профессора Плейшнера. И это было вдвойне обидно, потому что не задумывалось Наташкой старой как мир женской хитрости с беременностью. Случайно вышло. Она сама не знала, что делать со своим состоянием. Пока не появилось нечто новое: помимо непрекращающегося токсикоза и аллергии вдруг возникло восхитительное чувство неодиночества. Маленький человек внутри, а она сразу знала, что это мальчик, делал ее защищенной от жестокости этого мира. От любой. Даже от Сашкиной. Особенно от Сашкиной. Она ощущала в себе удивительную, древнюю как мир женскую правоту. Потому что несла жизнь. И Лютов переменился. Может, поверил, а скорее всего, просто привык. Стал приносить всякое разное. Например, полведра собственноручно выловленных и сваренных раков. Перепало всем, даже прожорливой Голде, хотя ее Сашка как раз не очень-то жаловал. В общем, за девять месяцев все как-то устаканилось. Когда Федор появился на свет, стало намного хуже. Сын орал первые полгода своей жизни, как говаривала бабушка, «будто за язык подвешенный». Наталье казалось – еще немного и она сойдет с ума от Федькиных воплей и недосыпа. Лютов с ребенком не сидел. Даже не гулял, ссылаясь на большую занятость. Заходил, правда, часто, но на короткое время – денег подкинуть или продуктов. Честно говоря, Наталье было не до него. Она даже спокойно пропустила мимо ушей сплетню о нелепом любовном приключении новоявленного отца с какими-то левыми бабами, любезно принесенную женой «друга семьи», по совместительству, естественно, подругой. Огорчаться сил не хватало. Спать хотелось. Однажды после утреннего пятичасового кормления мать взяла у нее Федора, давая передохнуть до восьми. Как только ребенок плавно перешел из ее рук в руки матери, Наташка упала в сон, как в обморок. Три часа показались одной минутой. Как будто закрыла глаза и открыла. К концу первого полугодия жизни сына Наталье пришлось полностью сменить гардероб – вещи болтались на ней как на вешалке. Знакомые здоровались через раз, говорили – похорошела, просто совсем другая, не узнать. И вправду, кое-кто совсем перестал узнавать бывшую подругу. Например, одноклассница, великая писательница в стиле «фэнтези» Галина Маевская вдруг ни с того ни с сего перестала здороваться. Смотрела как сквозь утренний туман, проходя по улице. Произошла сия перемена внезапно и без видимой причины, но почему-то совпала с раскрытием великой тайны – в тусовке наконец-то узнали, от кого родила Сажина. Орел Лютов хоть и задокументировал отцовство, но на весь свет об этом трубить не спешил. А тут проболтался. По пьяни. Кто-то пожалел Наталью, потому что Сашку все почитали «за птицу вольную и дикую», а кто-то порадовался за отца-героя… А кто-то просто перестал здороваться. Закономерно, если разобраться… Роман свой они всегда скрывали, конспирацию бывший разведчик соблюдал жестко. Может, надеялся вернуть первую жену, а может, по каким другим причинам, Сажина не вдавалась, просто играла по его правилам. Любила очень. Любого. И, как бронепоезд у «мирных людей», всегда стояла на «запасном пути», смазанная и на ходу, надежно прикрытая маскировочной сеткой. Никто и не догадывался. Почему Лютов решил Наталью с Федькой «расчехлять», не ясно. Видно, время пришло. Вот тогда Маевская и вычеркнула Сажину из числа своих знакомых. Разом. Скорей всего, не смогла простить, что Наталья столько лет все от нее скрывала, а ведь считались подругами. А возможно… Сажина подозревала, что все не просто так, не в одной ее неискренности дело, были подозрения, что во внезапном холоде замешана пресловутая полигамность любимого, но подозрения подозрениями, а доказательств никаких. Глупо идти на поводу у ревности, так и до паранойи допрыгаться можно.
Странно, почему именно ей выпала эта безумная любовь? Тихая девочка из хорошей семьи, такая разумная и рациональная… Как ее угораздило? Но ведь угораздило же! Никто и никогда не занимал в ее сердце столько места, как Лютов. Даже Федор. Стыдно признаться, но даже к сыну она испытывала менее сильные чувства, чем к его отцу. Сколько себя помнит, никого сильнее Сашки полюбить не могла. Чувствовала его на расстоянии, болела его болью, всегда знала, что он думает и кем увлечен. И принимала. Просто болезнь какая-то, а не любовь. Когда однажды, в самом начале их романа, от великих переживаний и общей неустроенности Лютов решил завербоваться в иностранный легион, она чуть с ума не сошла от страха за него. Тогда Наталья всей кожей ощутила – пропадать собрался. Возникла коварная мысль использовать древнее колдовство и связать его жизнь со своею не для того, чтоб любил (кто-то очень мудрый в ней подсказывал – любви от этого не получится), а чтобы, если с Сашкой что-то случится, самой сгинуть вслед за ним. Зачем жить, если его нет? Не стала. Поняла – бессмысленно. Она и так сгорела бы как свечка и отправилась бы искать тень любимого в царстве мертвых. Наталья никогда не забудет, как ходила по съемной квартире тигрицей, загнанной в угол, разве что об стены не билась от отчаяния. Спасла Феоктистова. Она возникла на пороге, маленькая, взъерошенная, с ветками полыни и другой какой-то травы в одной руке и начатой бутылкой пива в другой.
– Ну? Чего орешь на весь астрал? Позвонить что ли не могла? Что случилось?
Сажина, как могла, с пятого на двадцатое рассказала об очередном зигзаге любимого с предстоящей вербовкой.
– Да, – вздохнула Феоктистова, – в башке у него изрядно насрано. Надо бы почистить. Может, хоть дорогу увидит… А, кстати, приведи-ка его ко мне, можешь? Или сюда? Я приду. Сюда даже лучше. У меня, сама же знаешь, не квартира – проходной двор!
Феоктистова жила рядом, на канале Грибоедова, и как всякий человек, имеющий жилье в центре, страдала от набегов выбравшихся погулять знакомых.
– Ладно! Давай не кисни! Я сейчас тебе поколдую – поле очищу, может, на него тоже что снизойдет! Зажигай плиту!
Спорить с неистовой Ольгой Феоктистовой было совершенно невозможно, и Наталья бодро, нервной припрыжкой, поскакала на кухню. В конце концов – шанс отвлечься от тоскливых мыслей и назойливых страхов за любимого.
– Четыре конфорки зажигай и дай мне какую-нибудь кастрюлю старую – будет бубен! Желательно побольше, – донеслось из комнаты.
Когда синим огнем занялись все четыре маленьких костра на старой плите, а за стенкой обеспокоенно зашуршала старая неистребимая крыса, наводившая первобытный ужас на бывшую медсестру Уколову, на кухне появилась Ольга. На шее у нее красовались четки из разноцветных камней, разделенных просверленным грецким орехом, из которого торчала кисточка алого шелка. Лоб Феоктистовой перевязывала старая лента от магнитофона, а на запястьях красовались обычные маленькие четки.
– Кастрюлю давай!
С кастрюлей в руке, во всей своей магической сбруе Ольга походила на слегка обезумевшего городского шамана. Или просто на городскую сумасшедшую. Феоктистову это не смущало. Она звонко треснула в дно новообретенного «бубна» подвернувшейся кстати толкушкой несколько раз, потом отложила импровизированный музыкальный инструмент в сторону и, цапнув с кухонного стола загодя принесенные травки, бросила их на огонь. Взвилось пламя, посыпались искры, затем маленькие язычки огня разбежались по всей плите. Сажина стояла ни жива ни мертва, прикидывая, сколько бежать до телефона, чтобы в случае чего вызвать пожарных. Однако трава быстро сгорела, рассыпалась островками углей от толстых стеблей, оставив в воздухе характерный запах, напоминающий аромат «косячка».