Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни.
Все и все, кого любим мы, есть наша мука, — чего стоитодин этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремямоей неизменной любви к ней, — к той, которая, давши мне жизнь, поразиламою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состоялався ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком наее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст!
В далекой родной земле, одинокая, на веки всем миромзабытая, да покоится она в мире и да будет во веки благословенно ее бесценноеимя. Ужели та, чей безглазый череп, чьи серые кости лежат теперь где-то там, вкладбищенской роще захолустного русского города, на дне уже безымянной могилы,ужели это она, которая некогда качала меня на руках? «Пути Мои выше путей вашихи мысли Мои выше мыслей ваших».
Так постепенно миновало мое младенческое одиночество. Помню:однажды осенней ночью я почему-то проснулся и увидал легкий и таинственныйполусвет в комнате, а в большое незавешенное окно — бледную и грустную осеннююлуну, стоявшую высоко, высоко над пустым двором усадьбы, такую грустную иисполненную такой неземной прелести от своей грусти и своего одиночества, что имое сердце сжали какие-то несказанно-сладкие и горестные чувства, те самые какбудто, что испытывала и она, эта осенняя бледная луна. Но я уже знал, помнил,что я не один в мире, что я сплю в отцовском кабинете, — я заплакал, япозвал, разбудил отца… Постепенно входили в мою жизнь и делались ее неотделимойчастью люди.
Я уже заметил, что на свете, помимо лета, есть еще осень,зима, весна, когда из дому можно выходить только изредка. Однако я сперва незапоминал их, — в детской душе остается больше всего яркое,солнечное, — и поэтому мне теперь вспоминается, кроме этой осенней ночи,всего две-три темных картины, да и то потому, что были они не обычны: какой-тозимний вечер с ужасным и очаровательным снежным ураганом за стенами, —ужасным потому, что все говорили, что это всегда так бывает «на СорокМучеников», очаровательным же по той причине, что, чем ужаснее бился ветер встены, тем приятнее было чувствовать себя за их защитой, в тепле, в уюте; потомкакое-то зимнее утро, когда случилось нечто действительно замечательное:проснувшись, мы увидали странный сумрак в доме, увидали, что со двора застит что-тобелесое и невероятно громадное, поднявшееся выше дома, — и поняли, что этоснега, которыми занесло нас за ночь и от которых работники откапывали нас потомвесь день; и наконец какой-то мрачный апрельский день, когда среди нашего дворавнезапно появился человек в одном сюртучке, весь развевающийся и перекошенныйот студеного ветра, который гнал его, несчастного, кривоногого, как-то жалкоприхватившего одной рукой картуз на голове, а другой неловко зажавшего на грудиэтот сюртучек… В общем же, повторяю, раннее детство представляется мне тольколетними днями, радость которых я почти неизменно делил сперва с Олей, а потом смужицкими ребятишками из Выселок, деревушки в несколько дворов, находившейся заПровалом, в версте от нас.
Бедная была эта радость, столь же бедная, как и та, чтоиспытывал я от ваксы, от плеточки. (Все человеческие радости бедны, есть в наскто-то, кто внушает нам порой горькую жалость к самим себе). Где я родился,рос, что видел? Ни гор, ни рек, ни озер, ни лесов, — только кустарники в лощинах,кое-где перелески и лишь изредка подобие леса, какой-нибудь Заказ, Дубровка, ато все поля, поля, беспредельный океан хлебов. Это не юг, не степь, где пасутсяотары в десятки тысяч голов, где по часу едешь по селу, по станице, дивясь ихбелизне, чистоте, многолюдству, богатству. Это только Подстепье, где поляволнисты, где все буераки да косогоры, неглубокие луга, чаще всего каменистые,где деревушки и лапотные обитатели их кажутся забытыми Богом, — так онинеприхотливы, первобытно-просты, родственны своим лозинам и соломе. И вот ярасту, познаю мир и жизнь в этом глухом и все же прекрасном краю, в долгиелетние дни его, и вижу: жаркий полдень, белые облака плывут в синем небе, дуетветер, то теплый, то совсем горячий, несущий солнечный жар и ароматы нагретыххлебов и трав, а там, в поле, за нашими старыми хлебными амбарами, — онитак стары, что толстые соломенные крыши их серы и плотны на вид, как камень, абревенчатые стены стали сизыми, — там зной, блеск, роскошь света, там,отливая тусклым серебром, без конца бегут по косогорам волны неоглядногоржаного моря. Они лоснятся, переливаются, сами радуясь своей густоте, буйности,и бегут, бегут по ним тени облаков…
Потом оказалось, что среди нашего двора, густо заросшегокудрявой муравой, есть какое-то древнее каменное корыто, под которым можнопрятаться друг от друга, разувшись и бегая белыми босыми ножками (которыенравятся даже самому себе своей белизной) по этой зеленой кудрявой мураве,сверху от солнца горячей, а ниже прохладной. А под амбарами оказались кустыбелены, которой мы с Олей однажды наелись так, что нас отпаивали парныммолоком: уж очень дивно звенела у нас голова, а в душе и теле было не толькожеланье, но и чувство полной возможности подняться на воздух и полететь кудаугодно… Под амбарами же нашли мы и многочисленные гнезда крупныхбархатно-черных с золотом шмелей, присутствие которых под землей мы угадывалипо глухому, яростно-грозному жужжанию. А сколько мы открыли съедобных кореньев,сколько всяких сладких стеблей и зерен на огороде, вокруг риги, на гумне, залюдской избой, к задней стене которой вплотную подступали хлеба и травы!
За людской избой и под стенами скотного двора рослигромадные лопухи, высокая крапива, — и «глухая», и жгучая, — пышныемалиновые татарки в колючих венчиках, что-то бледно-зеленое, называемоекозельчиками, и все это имело свой особый вид, цвет, запах и вкус. Мальчишкаподпасок, существованье которого мы тоже наконец открыли, был необыкновенноинтересен: посконная рубашонка и коротенькие портченки были у него дыра надыре, ноги, руки, лицо высушены, сожжены солнцем и лупились, губы болели,потому что вечно жевал он то кислую ржаную корку, то лопухи, то эти самыекозельчики, разъедавшие губы до настоящих язв, а острые глаза воровски бегали:ведь он хорошо понимал всю преступность нашей дружбы с ним и то, что онподбивал и нас есть Бог знает что. Но до чего сладка была эта преступнаядружба! Как заманчиво было все то, что он нам тайком, отрывисто, поминутнооглядываясь, рассказывал! Кроме того он удивительно хлопал, стрелял своимдлинным кнутом и бесовски хохотал, когда пробовали и мы хлопать, пребольнообжигая себя по ушам концом кнута…
Но уж где было настоящее богатство всякой земляной снеди,так это между скотным двором и конюшней, на огородах. Подражая подпаску, можнобыло запастись посоленной коркой черного хлеба и есть длинные зеленые стрелкилука с серыми зернистыми махорчиками на остриях, красную редиску, белую редьку,маленькие, шершавые и бугристые огурчики, которые так приятно было искать,шурша под бесконечными ползучими плетями, лежавшими на рассыпчатых грядках… Начто нам было все это, разве голодны мы были? Нет, конечно, но мы за этойтрапезой, сами того не сознавая, приобщались самой земли, всего тогочувственного, вещественного, из чего создан мир. Помню: солнце пекло всегорячее траву и каменное корыто на дворе, воздух все тяжелел, тускнел, облакасходились все медленнее и теснее и наконец стали подергиваться острым малиновымблеском, стали где-то, в самой глубокой и звучной высоте своей погромыхивать, апотом греметь, раскатываться гулким гулом и разражаться мощными ударами да всеполновеснее, величавей, великолепнее … О, как я уже чувствовал это божественноевеликолепие мира и Бога, над ним царящего и его создавшего с такой полнотой исилой вещественности! Был потом мрак, огонь, ураган, обломный ливень стрескучим градом, все и всюду металось, трепетало, казалось гибнущим, в доме унас закрыли и завесили окна, зажгли «страстную» восковую свечу перед чернымииконами в старых серебряных ризах, крестились и повторяли: «Свят, свят, свят,Господь Бог Саваоф!» Зато какое облегченье настало потом, когда все стихло,успокоилось, всей грудью вдыхая невыразимо-отрадную сырую свежесть пресыщенныхвлагой полей, — когда в доме опять распахнулись окна, и отец, сидя подокном кабинета и глядя на тучу, все еще закрывавшую солнце и черной стенойстоявшую на востоке, за огородом, послал меня выдернуть там и принести емуредьку покрупнее! Мало было в моей жизни мгновений, равных тому, когда я летелтуда по облитым водой бурьянам и, выдернув редьку, жадно куснул ее хвост вместес синей густой грязью, облепившей его…