Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много ли таких дней помню я? Очень, очень мало, утро,которое представляется мне теперь, складывается из отрывочных, разновременныхкартин, мелькающих в моей памяти. Полдень помню такой: жаркое солнце, волнующиекухонные запахи, бодрое предвкушенье уже готового обеда у всех возвращающихся споля, — у отца, у загорелого, с кудрявой рыжей бородой старосты, крупно ивалко едущего на потном иноходце, у работников, косивших с косцами и теперьвъезжающих во двор на возу подкошенной вместе с цветами на межах травы, накоторой лежат сверкающие косы, и у тех, что пригнали с пруда выкупанных,зеркально блещущих лошадей, с темных хвостов и грив которых струится вода… Втакой полдень видел я однажды брата Николая, тоже на возу, на траве с цветами,приехавшего с поля с Сашкой, девкой из Новоселок. Я уже что-то слышал о них надворне, — что-то непонятное, но почему-то запавшее мне в сердце. И теперь,увидав их вдвоем на возу, вдруг с тайным восторгом почувствовал их красоту,юность, счастье. Она, высокая, худощавая, еще совсем почти девочка, тонколикая,сидела с кувшином в руке, отвернувшись от брата, свесив с воза босые ноги,опустив ресницы; он, в белом картузе, в батистовой косоворотке, с расстегнутымворотом, загорелый, чистый, юный, держал вожжи, а сам смотрел на нее сияющимиглазами, что-то говорил ей, радостно, любовно улыбаясь …
Помню поездки к обедне, в Рождество. Тут все необычайно,празднично: кучер в желтой шелковой рубахе и плисовой безрукавке на козлахтарантаса, запряженного тройкой; отец с свежевыбритым подбородком и погородскому одетый, в дворянском картузе с красным околышем, из под которого ещемокро чернеют по старинному, косицами начесанные от висков к бровям волосы,мать в красивом, легком платье со множеством оборок; я, напомаженный, вшелковой рубашечке, с праздничной напряженностью в душе и теле …
В поле уже душно, жарко, дорога среди высоких и недвижныххлебов узка и пылит, кучер барственно обгоняет мужиков и баб, тоже наряженных итоже едущих к празднику. В селе весело замирает сердце от спуска снеобыкновенно крутой каменистой горы и от новизны, богатства впечатлений: вселе мужицкие дворы все большие, зажиточные, с древними дубами на гумнах, спасеками, с приветливыми, но независимыми хозяевами, рослыми, крупнымиоднодворцами, а под горой извивается в тени высоких лозин, усеянных орущими грачами,глубокая черная речка, прохладно пахнущая и этими лозинами, и сыростью низины,на которой они растут. На противоположной горе, на которую поднимаешься,переехав каменный затонувший в светлых струях мост, на выгоне перед церковью —цветистое многолюдство: девки, бабы, гнутые, гробовые старики в чистых свиткахи шляпах-черепенниках.
А в церкви — теснота, теплая, пахучая жара от этой тесноты,от пылающих свечей, от солнца, льющегося в купол, и чувство тайной гордости: мывпереди всех, мы так хорошо, умело и чинно молимся, священник после обедниподает нам целовать пахнущий медью крест прежде всех, кланяется подобострастно…Во дворе старика Данилы, ласкового лешего с сивыми кудрями, с коричневой шеей,похожей на потрескавшуюся пробку, мы после обедни отдыхали, пили чай с теплымилепешками и медом, горой наваленным в деревянную миску, и мне на всю жизньзапомнилось, — оскорбило! — что он однажды взял прямо своими черныминегнущимися пальцами кусок текущего, тающего янтарного сота и положил мне в рот…
Я уже знал, что мы стали бедные, что отец много «промотал» вкрымскую кампанию, много проиграл, когда жил в Тамбове, что он страшно беспечени часто, понапрасну стараясь напугать себя, говорит, что у нас вот-вот ипоследнее «затрещит» с молотка; знал, что задонское именье уже «затрещало», чтоу нас уже нет его; однако у меня от тех дней все таки сохранилось чувстводовольства, благополучия. И я помню веселые обеденные часы нашего дома, обилиежирных и сытных блюд, зелень, блеск и тень сада за раскрытыми окнами, многоприслуги, много гончих и борзых собак, лезущих в дом, в растворенные двери,много мух и великолепных бабочек… Помню, как сладко спала вся усадьба в долгоепослеобеденное время… Помню вечерние прогулки с братьями, которые уже сталибрать меня с собой, их юношеские восторженные разговоры … Помню какую-то дивнуюлунную ночь, то, как неизъяснимо прекрасен, легок, светел был под луной южныйнебосклон, как мерцали в лунной небесной высоте редкие лазурные звезды, ибратья говорили, что все это — миры, нам неведомые и, может быть, счастливые,прекрасные, что, вероятно, и мы там будем когда-нибудь … Отец спал в такие ночине в доме, а на телеге под окнами, на дворе: наваливали на телегу сена, на сенестелили постель. Мне казалось, что ему тепло спать от лунного света, льющегосяна него и золотом сияющего на стеклах окон, что это высшее счастье спать воттак и всю ночь чувствовать сквозь сон этот свет, мир и красоту деревенскойночи, родных, окрестных полей, родной усадьбы …
Только одно событие омрачило эту счастливую пору, событиестрашное и огромное. Однажды вечером влетели во двор усадьбы пастушата, гнавшиес поля рабочих лошадей, и крикнули, что Сенька на всем скаку сорвался вместе слошадью в Провал, на дно Провала, в те страшные заросли, где, как говорили, былонечто вроде илистой воронки. Работники, братья, отец, все кинулись туда,спасать, вытаскивать, и усадьба замерла в страхе, в ожидании: спасут ли? Носело солнце, стало темнеть, стемнело — вестей «оттуда» все не было, а когда онипришли, все притихло еще более: оба погибли — и Сенька и лошадь…
Помню страшные слова: надо немедленно дать знать становому,послать стеречь «мертвое тело …» Почему так страшны были эти совершенно дляменя новые слова? Значит, я их уже знал когда-то?
Люди совсем не одинаково чувствительны к смерти. Есть люди,что весь век живут под ее знаком, с младенчества имеют обостренное чувствосмерти (чаще всего в силу столь же обостренного чувства жизни). ПротопопАввакум, рассказывая о своем детстве, говорит: «Аз же некогда видех у соседа скотинуумершу и, той нощи восставши, пред образом плакався довольно о душе своей,поминая смерть, яко и мне умереть …» Вот к подобным людям принадлежу и я.
Я с особенной чувствительностью слушал в младенчестве отемных и нечистых силах, сущих в мире, и о «покойниках», отчасти сродных этимсилам. Я слышал, как говорили о «покойном» дяде, о «покойном» дедушке, о том,что «покойники» находятся где-то «на том свете», и, слушая, приобретал какие-тонеприятные и недоуменные впечатления, боязнь темных комнат, чердака, глухихночных часов, чертей — и привидений, иначе говоря, все тех же «покойников»,оживающих и бродящих по ночам.
Когда и как приобрел я веру в Бога, понятие о Нем, ощущениеЕго? Думаю, что вместе с понятием о смерти. Смерть, увы, была как-то соединенас Ним (и с лампадкой, с черными иконами в серебряных и вызолоченных ризах вспальне матери). Соединено с Ним было и бессмертие. Бог — в небе, внепостижимой высоте и силе, в том непонятном синем, что вверху, над нами,безгранично далеко от земли: это вошло в меня с самых первых дней моих, равнокак и то, что, не взирая на смерть, у каждого из нас есть где-то в груди душа ичто душа эта бессмертна. Но все же смерть оставалась смертью, и я уже знал идаже порой со страхом чувствовал, что на земле все должны умереть — вообще ещеочень не скоро, но в частности в любое время, особенно же накануне ВеликогоПоста. У нас в доме, поздним вечером, все вдруг делались тогда кроткими,смиренно кланялись друг другу, прося друг у друга прощенья; все как быразлучались друг с другом, думая и боясь, как бы и впрямь не оказалась эта ночьнашей последней ночью на земле. Думал так и я и всегда ложился в постель стяжелым сердцем перед могущим быть в эту роковую ночь Страшным Судом, каким-тогрозным «Вторым Пришествием» и, что хуже всего, «восстанием всех мертвых». Апотом начинался Великий пост, — целых шесть недель отказа от жизни, отвсех ее радостей. А там — Страстная неделя, когда умирал даже Сам Спаситель …