Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Заметьте акценты: «разумного существа», «все в существовании», «все!», «по его воле». Так вот, мы за счастье. А теперь сами разберитесь в соотношениях с этим бедности и богатства.
— Кант, Кант, — бормотал между тем незнакомец в свою шкатулку, — запомнить, обязательно запомнить, — из чего мы должны заключить, что интеллигентность, в которой заподозрил его Чиж еще в окопе, была скорее всего чисто наносной, ибо даже полуинтеллигент должен бы знать имя великого прибалтийского мыслителя, прахом легшего у руин кафедрального собора в городе, где жители ставили по его прогулкам механизмы карманных и навесных часов и никогда не ошибались.
— Ах, товарищи! — внезапно вмешался заместитель из своей тьмы. — Неправильную линию допроса взяли. Бедность не порок, счастье не радость! Слюни, понимаешь, распускаем. Его, может, и забросили, чтоб он тут дезорганизовывал, зубы заговаривал. А правильная линия — вот она.
Сделав шаг вперед, он оказался у лампы и властно кинул руку вперед, пятерней наружу.
— Документы!
И под дерновой в один накат крышей землянки повисла тишина.
— Документы? — незнакомец явно не хотел понимать, о чем его спрашивают.
— Документы спрашивают, — сказал он в ларчик с дырочками, будто советуясь с кем-то. — Какие документы?
— А вот такие! — страшно вскричал заместитель, чуя, что нет у незнакомца никаких документов, и отработанным движением выбросил руку вперед. В пальцах его белела картонка с крупным, затертым на конце словом «Мандат».
Незнакомец затравленно осмотрел картонку, поразмыслил и нехотя произнес те слова, после которых, собственно, и началась фантастика чистой воды.
— Ну, если точно такой… — Ответным взмахом руки он выдернул из потайного кармана белый квадрат и поднес его к лампе. Крахмальная поверхность предъявленной картонки была девственно чистой.
— Эт-то зачем? — еще не понимая, вопросил заместитель.
— Документ, — пожал плечами щеголь-перебежчик, и тут все различили, как на бланке крупно проступило «Мандат», а затем вышли и остальные слова вместе с фамилией обладателя. Но фамилия-то была заместителева!
Короче, в руках замечательного щеголя оказалась копия документа, и какая копия! Лакированная, на александрийском картоне, не захватанная пальцами караульных. И как только на праздничной картонке вызрела последняя точка, документ пошел по рукам.
— Лихо! — заметил командир, кончив осмотр.
— Лихо! — в один голос подтвердили Чиж и Струмилин.
— Лихо-лишенько. Липа, — изумлялся заместитель.
— Теперь далее, — пресекая эмоции, продолжал таинственный плагиатор. — Беру чернила, выливаю на сапог.
И этот чистюля бесстрашно плеснул полсклянки фиолетового состава прямо на белоснежное, в розовых кровеносных кружевах шевро сапога и еще полсклянки на замшевую свою кожанку.
— Пропади пропадом буржуйское барахло, — радостно одобрил Чиж, матросская душа. — Говорил же — свой в доску! — А заместитель, хозяйственный мужик, только крякнул ввиду столь злостной порчи облюбованного добра.
Но нет, не получилась ведь порча народного достояния. Химический состав, как живая ртуть, сбежал по голенищам вниз и лужицей собрался под ногами экспериментатора.
— Не пачкается, не мнется, — рокотал гость тоном коммивояжера. — Пусть никого не смущает мой свежий вид. Весь на самообслуживании. В общем, бросьте сомнения. Перед вами не шпион, не провокатор. Да и незачем к вам шпионов засылать, все известно. Исход решат вот эти батареи.
Он набросал на листе план позиций белых, и все склонились над чертежом.
— Согласуется с нашими данными, — сказал наконец командир и сухо, очень сухо спросил: — Ваше мнение, что ничего поделать нельзя?
— Самим вам ничего не поделать, — взвешивая слова, подтвердил неизвестный, — помочь может только чудо.
— А чудес на свете не бывает, — подытожил командир, воспитанный на отсутствии чудес, и что-то штатское, семейное проступило в его облике, потерявшем на мгновение официальность. Секрета нет, даже министр, охваченный грустью, лишается своей официальности.
— Этого я не утверждал, насчет чуда, — осторожно возразил неизвестный и отпустил комиссару особенный взгляд. — Не говорил.
Комиссар перехватил взгляд неизвестного, выдержал его, и сумасшедшая, нелепая мысль обожгла голову Струмилина.
— Вот что, — сказал он собранию, — времени до утра в обрез. Разойдемся по цепи. А я с товарищем еще потолкую.
И, сгибаясь в двери, люди поодиночке вынырнули из прокуренного блиндажа в ночной воздух осени. Заместитель выманил за собой Струмилина.
— Ты эту гниду к пролетарской груди не пригревай, — люто прошептал он во мраке, под звездами. — Верь моему политическому чутью.
— Ну, ну, — усмехнулся Струмилин.
— С мировой буржуазией, товарищ Струмилин, перед лицом смерти заигрываешь. Не «ну, ну», а мнение свое куда надо писать буду, коли в живых останусь. Запоешь!
— С богом, — сказал Струмилин и шагнул в блиндаж.
Итак, сумасшедшая, нелепая мысль котельным паром ошпарила трезвый ум комиссара Струмилина.
«Этот человек совершит чудо!» — горячо разлилось под черепом комиссара и быстро там затвердело, приняв форму утюга или сахарной головы, словом, чего-то угловатого и вполне предметного.
Убежденный материалист, Струмилин еще и сам не понимал, каким образом он мог войти в столь чудовищный разлад со всем своим теоретическим багажом. Надеяться на чудо! В цепи его размышлений еще не хватало какого-то важного звена, и, вероятно, в мирной гражданской обстановке отсутствие этого звена пустило бы ход мысли на рельсы другого, короткого пути, в тупике которого состав силлогизмов лязгнул бы на тормозах строкой:
— Человек этот жулик и шарлатан!
Но сейчас, в нервном перегаре, когда часовой стрелке оставалось перейти лишь несколько делений, чтобы замкнуть контакты адской машины смерти, гибели полка — в пороховом пламени и чаду! — чудесные действия незнакомца, необыкновенный вид и многозначительная игра слов взывали не к ходу будничной логики, а к трепетному движению той заветной интуиции, наличие которой не каждый признает, ибо не каждого господь наградил ею.
«Совершит чудо!» — головешкой тлело в угольных бункерах души Струмилина, и, затаясь, он ждал, когда останется с незнакомцем наедине, и вот он вошел в блиндаж, чтобы утвердиться в невероятном предположении или покончить с ним, уйти от щемящего сердце наваждения.
Дверь хлопнула, пламя коптилки легло набок, и тень перебежчика метнулась по стене, будто ее пугнули врасплох или ткнули в грудь. Сам же перебежчик стоял неколебимо в тусклом свете горящего керосина и только шептал в дырочки своей чертовой шкатулки, шептал и прикладывался к ним ухом.
Комиссар прислушался. Тень перебежчика, покачавшись, встала на место, и Струмилину почудилось, что это она бормочет призрачные, невесомые заклинания, а сейчас шагнет к Струмилину и скажет в полный голос что-то окончательное, роковое, по-русски. Шаманские, на погребной сырости замешенные словеса копила в себе эта шкатулка.
«Не немецкий, — быстро определил комиссар. — Не французский. Не английский. Чешский? Нет».
— Ну… — сказал себе комиссар, поправил пояс, строевым шагом подошел к неизвестному, положил ему руку на плечо, взглянул в упор холодным взглядом, хорошо известным в балтийском полку