Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стало тихо. Первым, как я и ждал, заговорил Мейер.
— Голубчик, я стар и спорить люблю по существу. Раненых от горячечных отделять — мысль понятная, горячка в ране никому не надобна. Но чтобы служителям не ходить, чтобы вёдра не путать… К чему такая строгость?
Вот он, вопрос на рубль. Ответить «потому что зараза ездит на руках и тряпках» я не мог, до этой науки миру оставалось полвека. Я ответил, как отвечал в этом веке всегда, через то, что они видели сами.
— К тому, Карл Фёдорович, что вы сами видали, как горячка ходит по дому. В семье один слёг, за ним второй, потом вся людская. Ходит она не по воздуху через улицу, а из рук в руки, с бельём, с посудой, с тем, кто ухаживает. Оттого дом, где строго, теряет одного, а дом, где всё вперемешку, хоронит троих. Больница наша нынче и есть такой дом, только в сто душ. Хотите проверить мою строгость числом — вот Штосс, пусть считает обе половины порознь. К Крещению сравним, где мрут, а где нет.
— Посчитаю, — сказал Штосс с удовольствием. Слово «сравним» действовало на него, как труба на полкового коня.
— Тогда дальше разберёмся по людям, кто чем будет заниматься. Сразу скажу. Понимаю, что командовать вами не имею права. Особенно Карлом Фёдоровичем и Михаилом Михайловичем. Но вы хотя бы выслушайте меня.
— Выслушаем, Салтыков, — кивнул Робек. — Я, как главный лекарь, доверяю вам и даю добро заранее. Но всё же для начала расскажите свой план.
Я стал загибать пальцы.
— Карл Фёдорович, на вас раненые, вся правая половина, и никто вам поперёк слова не скажет. Михаил Михайлович, на вас подпись и ведомство, без вашего имени нас съедят за самоуправство к вечеру. Штосс — счёт, бирки, обе ведомости. Алексей Степаныч — приёмный двор, ты у дверей стоял, науку знаешь. Фрол и другие цирюльники — кипяток и бритьё, и учти, брить придётся много. Фома Игнатьевич — солома, дрова и харч, и ведомость сверхштатного расхода пойдёт вашей рукой и вашим именем, как со слабым столом было.
— Моим именем… — Смотритель напрягся, прикидывая, чем это пахнет, славой или каторгой. — Соломы возов десять надобно. И дров…
— Список мне через час. Теперь перейдём к нашему тылу… — Я перевернул лист.
Тут начиналось самое интересное. Я решил использовать все свои связи и знакомства, чтобы добиться максимального охвата больных.
И я знаю: никто из них мне не откажет.
— Писем нынче уйдёт семь штук, и все до полудня. Брату моему — прошение о сверхштатном довольствии и подряды на солому и дрова, он выправит бумагу за день, только надобно до подписи. Балуеву — его департамент и его дровяные склады. Барону Бутурлину передам письмо лично, попросим деньги и связи с его отставными знакомыми. Старики любят, когда их зовут воевать. Госпоже Гагиной — она поможет нам связаться со многими купцами. Знакомых у неё хватает.
— Может, этого нам хватит? — поинтересовался Никитин.
— Нет, как раз наоборот. Этого мало, — помотал головой я. — Ещё одно письмо Ознобишиной — поклон и просьба о холсте с Апраксина. Она даст первой, и за ней дадут другие. Аптекарь Лемке поделится корпией, уксусом, хиной. Всё, что есть, и сварит ещё сверху. Стеклодуву моему напишем, чтобы ускорился и выдал дюжину градусников к пятнице, пусть хоть спит у горна. Иного выхода у нас нет.
— А седьмое письмо кому? — спросил Никитин.
— Шамшеву. — Я усмехнулся. — Есть такой мастер на Литейной. Закажу ему лубки и шины на дюжину рук и ног.
Пусть первый заказ от соперника получит в военное время, это по-нашему.
Мейер снял очки, протёр и оглядел мой чертёж, ставший за ночь похожим на план осады.
— Знаете, голубчик, что мне это напоминает? — проговорил он. — Мне это напоминает, как готовят военную кампанию. Это уже даже не приём больных.
— Так оно и есть, Карл Фёдорович, — кивнул я. — К нам едет война. Глупо встречать её как насморк.
* * *
Первые сани встали в воротах в начале первого, и к двум часам двор было не узнать.
Я ждал крови. Готовился к ней, как бывало во времена перед операцией людей после большой аварии.
Но крови почти не было.
Сани стояли в три ряда, и в санях, на соломе, лежали серые люди. Лежали тихо. Вот что оказалось хуже всего — безмолвие. Везли их долго, кричать они уже отучились, и над всем двором стоял только скрип полозьев, пар от лошадей да негромкий, ровный стон.
Я шёл вдоль первого ряда и глядел. Чёрные ступни, торчащие из-под рогож. Кисти в тряпках, присохших намертво. Лица, обтянутые до черепа, с бородами в сосульках. Сразу же я почуял, что многие из них ещё и от поноса мучаются.
Раненых сталью было едва десять процентов, и раны их были запущенные, под коркой, с дурным духом.
Картечи я тут не нашёл. Все эти люди пострадали в основном не в бою, а по дороге.
Тысяча вёрст зимней дороги, дурной воды и гнилой соломы — и дорога эта поработала над людьми страшнее всякого француза.
На секунду, признаюсь честно, меня качнуло. Их было много. Их было так много, а нас так мало, что всякая арифметика теряла смысл, и рука сама искала, за что ухватиться.
Час настал. Пора налаживать порядок. И с ним работать.
— Никитин, Штосс, со мной, — крикнул я. — Идём вдоль саней. Я гляжу и говорю: вы пишете и вешаете бирки. Служители пусть носят больных следом, куда сказано. Начали!
И пошла работа, ради которой я, наверное, и провалился в этот век.
— Обморожение обеих ступней, сухое. В пристройку не надо, в палату, к теплу, оттирать не сметь, воду греть. Этому бирка с зарубкой!
Я двигался дальше, бормотал без устали. Отдавал команды.
— Рана бедра, — добавил я, — старая, под коркой, дух дурной. На стол ко мне, вторым. Крест на бирке!
А затем ещё.
— Понос, изнурение. В пристройку, на солому, поить с ложки, солёную воду ставить. Зарубку на бирку, наискось!
Пару предложений на человека. Больше нельзя, за спиной сорок саней.
Но