Шрифт:
Интервал:
Закладка:
с аппетитом себя съедающая
зубастая торопливость рояля
не спрашивая сколько времени
молоточками отбивает у ничего
по кусочку
высекает совершенство конца
обычный творческий процесс
я обыкновенный ОП-ус[10]
Вторая половина 1940-х годов — начало становления творческой личности Олега Прокофьева. Занятиям живописью следует увлечение поэзией, решающий толчок которому дает посещение вечера Бориса Пастернака 27 мая 1946 года. Это выступление и последующее интенсивное изучение поэзии Пастернака летом того же года формирует у Прокофьева то представление о поэзии, о котором позднее он скажет в интервью В. П. Полухиной: «Если ты читаешь стихотворение, у тебя должно захватывать дыхание, ты должен лишиться слов. Это высочайший критерий. Но это бывает редко, даже среди классиков» [Прокофьев 1995: 13]. Среди поэтических ориентиров того времени, кроме живых классиков Пастернака и А. А. Ахматовой, — М. Ю. Лермонтов, А. А. Блок, затем ранний В. В. Маяковский и Велимир Хлебников; позднее к ним добавятся поэты, ставшие связующим звеном между экспериментами русского авангарда и неофициальной литературной сценой 1950–60-х годов: поэты ОБЭРИУ, в первую очередь К. К. Вагинов и Н. А. Заболоцкий, а также Е. Л. Кропивницкий, Г. Н. Оболдуев… В оценке Прокофьевым творчества классиков и современников представляется важным момент непосредственной встречи с поэтом — не только лицом к лицу (как это произошло с Пастернаком, которому незадолго до его смерти Прокофьев читал свои первые стихи), но и опосредованно, через поэтическое высказывание, открывающее вход в чужой, нездешний мир и позволяющее преобразить окружающее поэтическим словом, будь то чужое или свое:
Когда отсутствует поэт,
На людях (без вещей) какой-то голый отпечаток,
А вещи без людей — как люди.
Поэт, задумчивый, как дерево,
Своим движеньем их оденет
(Сам гол, как промежуток),
Укроет теплым ничего
(Сам холоден, как луч)
И каждую подробность обозначит,
Как ветер все перетревожит,
Сдунет то, что суета.
То чувство безвыходности, о котором пишет Олег Прокофьев в своих воспоминаниях, кроме обычного кризиса взросления и прощания с юношеством было усугублено еще одной трагедией: 20 февраля 1948 года была арестована жена С. С. Прокофьева Лина, мать поэта. Через девять месяцев заключения и допросов на Лубянке и в тюрьме «Лефортово» она была осуждена на 20 лет исправительно-трудовых лагерей. Свой срок она отбывала поначалу в печально известном поселке Абезь (Коми АССР), в котором в те же годы погибли философ Л. П. Карсавин и искусствовед Н. Н. Пунин, а затем в Мордовии. Олег ездил навещать мать; в первый раз один, в 1951 году, затем два года спустя со старшим братом Святославом. Лина выжила и была освобождена в 1956 году. Уже после своего освобождения она узнала, что Сергей Прокофьев за месяц до ее ареста женился на Мире Мендельсон — без развода с ней: брак Прокофьева с испанской подданной Каролиной Кодиной, заключенный в баварском городе Этталь в 1923 году без последующего оформления в советском консульстве, по указу Президиума Верховного Совета СССР «О воспрещении браков между гражданами СССР и иностранцами» был признан задним числом недействительным. В 1957 году, после отмены этого указа, Лине удалось судом восстановить свои права. Тем самым умерший в один день со Сталиным 5 марта 1953 года С. С. Прокофьев оставил после себя двух сыновей — и двух вдов: брак с Мирой Мендельсон решением Верховного суда от 12 марта 1958 года также был признан действительным. В историю советского делопроизводства этот трагикомический курьез вошел как «казус Прокофьева».
Не исключено, что события 1948 года дали дополнительный толчок в сторону категорического неприятия Олегом Прокофьевым советской действительности. Как это было свойственно ему на протяжении всей жизни, он выбирает путь не открытого противостояния (которое в конце 1940-х было бы смертельным), а поиска альтернативной дороги в творчестве: будучи уже студентом графического отделения Московского педагогического института, Олег, глубоко неудовлетворенный казенным стилем преподавания и требованиями безусловного следования канону социалистического реализма, начинает брать уроки у художника Р. Р. Фалька, в чем-то повторившего судьбу Сергея Прокофьева. Один из основателей художественного объединения «Бубновый валет», после Октябрьской революции Фальк одно время преподавал во ВХУТЕМАСе и работал в Московской коллегии по делам искусства и художественной промышленности Наркомпроса, а в 1928 году уехал в творческую командировку за границу и до 1937 года работал в Париже. Подобно С. С. Прокофьеву, Фальк в конце 1940-х годов стал объектом жесткой критики за «формализм». Именно в это время к нему приходит Олег Прокофьев и находит в методе Фалька то, что было ему столь созвучно в отношении к искусству и творчеству: помимо техники живописной работы, понимание цели искусства «не в верности, а в пробужденности ощущений»[11]. Живописное кредо Фалька, зафиксированное Олегом Прокофьевым, — «Всё увиденное само по себе — лживо. Можно видеть только одно через другое» [Мамонова 2010: 29], — оказывается шире фальковского постимпрессионизма и может считаться основой поэтического миропонимания Прокофьева: стремления к осознанию и преображению реальности в образах и поисков техники, позволяющей словам выполнять на бумаге ту же работу, которую осуществляют линия и цвет в изобразительном пространстве картины. Взаимовлияния поэзии и живописи определяют интермедиальную природу образности Прокофьева и делают его художественный мир столь неповторимо привлекательным:
облик облака был бледен
оно ползло но не летало
возможности карикатуры
висели в форме профиля
не торопясь теряли смысл
неочевидного рисунка
похожесть погружалась в спячку
где слилось все и слиплось
где образ не читается а плавает
и плавится и плачет
Представленные в настоящем издании образцы раннего творчества Прокофьева показывают, что его основной поэтической техникой на первом этапе становится футуристическая экспрессия. Литературными ее источниками была поэзия Пастернака и Маяковского, из современников — «барачная школа» Холина и Кропивницкого, а также стихотворения поэтов круга Л. Н. Черткова, в первую очередь С. Я. Красовицкого и В. К. Хромова. Уже в первом сборнике «Лирические припадки» (1959) мы находим многие темы и мотивы, характерные для раннего Прокофьева: острую социальность «барачной школы» («Инвалиды», № 25; «Вагон / Консервная квартира…», № 28), которая резко обострится к концу 1960-х годов в цикле «Голые лица»; критику приспособленчества, адресованную Е. А. Евтушенко, и позиционирование себя по контрасту как «про́клятого поэта» («Модному поэту», № 27), одиночество и безысходность («Полифония костей…», № 31). Использование короткостопных размеров вплоть до брахиколона («Бренный бред», № 23) отсылает одновременно к русскому кубофутуризму (Маяковский,
Хлебников) и поэтике «лианозовской школы». Отношение к окружающей реальности предельно ясно сформулировано в стихотворении из сборника «Молчание есть тоска» (1960–1961):
Царская пошлость:
Действительность.
Пошлина