Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так прошло, пожалуй, более полугода. И вот однажды утром Жан-Люк пришёл ко мне для продолжения наших изысканий. Я сразу заметил, что в руках у него другая трость. Я удивился, но промолчал. Было видно, что ему хочется что-то рассказать мне: он нетерпеливо двигался по комнате, подходил к иконе, вглядывался в неё, как некогда в Москве Анри Бейль. Но не изучающим взглядом зрителя или исследователя, каковыми мы оба возомнили себя на время, а пытливым взглядом человека, стоящего перед загадкой и тайной. Наконец, почувствовав, что я ничего не буду спрашивать, Жан-Люк рассказал мне следующее.
— Ни в сны, ни в сонники я не верю, — начал он, взглянув на сонник Нострадамуса, лежавший на столе жены. — Ты знаешь мое мнение о таких вещах. Но вчера я видел сон. C'est terrible! Мне снится, что я свинчиваю рукоять, чтобы налить себе очередную порцию коньяка, и когда снимаю набалдашник, из трости с силой вырывается холодное круглое пламя и бьет мне прямо в переносицу. Я слепну, лишаюсь зрения. Je suis saisi d'effroi, d'horreur! C'est terrible![56]
Я начинаю махать тростью в кромешной тьме, задеваю о какие-то предметы, бью ею по полу и разбиваю вдребезги. И тут ко мне возвращается зрение. Я просыпаюсь и сначала вижу себя как бы в полутьме, но потом вокруг меня светлеет. Передо мной разломанная, даже раскрошенная в мелкую щепу любимая трость, выпавшая из нее, помятая в нескольких местах серебряная запаянная трубка, в которой я держал Martell, и валяющийся под столом набалдашник. Ты (Жан-Люк показал на меня обеими ладонями) сидишь напротив на стуле и смотришь за окно, губы твои шевелятся, будто ты разговариваешь с кем-то, но не со мной. И тут я по-настоящему просыпаюсь. За оконной рамой ясное утро. Тебя нет. Трос точка цела и спокойно стоит в углу рядом с двумя другими. Глаза, как всегда поутру, видят хорошо. Très cher ami, друг мой дорогой, — он в упор обратился ко мне, — это не всё! Сон кончился, а действие продолжалось. Когда я собрался к тебе, то у двери привычным движением взял в руки тросточку, чтобы налить в неё мой любимый Martell; открутил набалдашник, и тут мне в лицо полыхнул огонь так, что потемнело в глазах уже в действительности, а не во сне. Я еле добрался до умывальника комнаты, чтобы побрызгать в лицо холодной водой. Вернувшись, я машинально взял старую трость, которую тоже привёз из Метца, и пришёл к тебе. Что скажешь? Ты ведь понимаешь, что происходит!
Что я мог сказать? Ничего. Но тут у меня мелькнула одна мысль:
— А подари-ка мне ту волшебную тросточку с серебряным стаканчиком.
Жан-Люк взглянул на меня сначала с удивлением, но тут же согласился.
— Я теперь не могу даже смотреть на неё без содрогания, — посерьёзнел он. Однако тут же мой закадычный друг попытался превратить всё в шутку. — Только смотри, не спейся!
Тросточку эту я храню, а серебряную трубочку внутри использую как маленький тайник. Правда, я еще не научился элегантно передвигаться с ней. Ноги-то у меня здоровые. А Жан-Люк пьёт очень редко и только за обедом красное вино, которое присылают ему родители из Метца. Даже к рыбе ему подают красное, а не белое. От вина — белого или красного — ни один француз, думаю, никогда не откажется. Ведь это пьётся для желудка, а не ради опьянения.
Жан-Люк знал хорошо не только немецкий, но и английский. Однажды он, прихрамывая, буквально вбежал ко мне в квартиру и заявил, что хочет прочитать мне кое-что из новой поэмы Байрона. Глядя на меня сияющими глазами, он читал стихи сначала по-английски, а потом переводил их на французский язык. И вот, что я услышал:
Moscow! thou limit of his long career,
For which rude Charles had wept his frozen tear
To see in vain — he saw thee — how? with spire
And palace fuel to one common fire.
To this the soldier lent his kindling match,
To this the peasant gave his cottage thatch,
To this the merchant flung his hoarded store,
The prince his hall — and, Moscow wad no more!
Sublimest of volcanos! Etna's flame
Pales before thine, and quenchless Hecla's tame;
Vesuvius shews his blaze, an usual sight
For gaping tourists, from his hacknied height:
Thou stand'st alone unrivalled, till the fire
To come, in which all empires shall expire[57].
Жан-Люк с воодушевлением читал отрывки, хотя я ни бельмеса не знаю по-английски. Он тут же переводил и, лихорадочно листая какой-то английский журнал, искал новые строфы.
— Представь себе! Это же Байрон. Он никогда не был в России, а как почувствовал. Смотри, он сравнил московский пожар с извержением Этны и Везувия. А предостережение Наполеону? А краски пожара? Нет, это удивительно. Ведь во время пожара он вовсю занимался своим гениальным «Чайльд Гарольдом». Надо обязательно перевести на французский этот «Бронзовый век».
Но я немного забежал вперёд. Поэма Байрона вышла за пять лет до моего путешествия в Россию, а мне оставалось ещё немало потрудиться и поволноваться, чтобы осуществить своё намерение.
Пока денег на поездку не хватало, я решил взять несколько уроков русского языка. On ne jamais trop vieux pour apprendre, — сказал я сам себе, или «Учиться никогда не поздно», как перевёл мне потом мой друг An-dré. В Париже тогда проживало много французов, вернувшихся из России перед самой войной или во время войны, опасаясь за свою жизнь, потому что ненависть к нам была действительно велика. Однако гувернёры-французы, которых мне посоветовали, говорили на страшно ломаном русском языке, поскольку общались со своими воспитанниками исключительно на французском. Впрочем, они и сами отказывались давать уроки.
Наконец мне нашли одного русского офицера, поручика русской армии monsieur André Volkoff. Мы с ним подружились. Не могу поведать вам его историю, поскольку обещал, что всё услышанное от него останется между нами. Скажу только, что его обвиняли в измене Отечеству во время той памятной войны, и поэтому он боялся вернуться в Россию. Я лично считал его человеком искренним, честным и, конечно, невиновным, но у русского правительства был свой взгляд на вещи, и, думаю, ему грозила каторга в Сибири. Он мне рассказал, что в Петербурге есть известный литератор Фаддей Булгарин; во время войны он служил в армии нашего императора, но потом благополучно вернулся в Россию, правда, избежать наказания ему удалось лишь ценой сотрудничества с III Отделением (это их тайная полиция). Потом мсьё Булгарин даже прославился как писатель. Но другого человека, Фёдора Ивановича Корбелецкого, которого наши взяли в плен и заставили служить переводчиком и проводником, обвинили не только в измене Отечеству, но и в шпионаже, и ему пришлось около двух лет провести в Шлиссельбургской крепости.