Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если признать, что самопроекция служит неотъемлемой частью творчества Пушкина, то нельзя игнорировать личностные и биографические параллели между Пушкиным и Алеко. Подобно самому поэту, Алеко скрывается от закона, избегает удушающей глупости высшего общества, пребывает в изгнании в Бессарабии и ищет личной свободы (ср. стихотворение «К Чаадаеву»: обещанная в нем «звезда пленительного счастья» [I: 307] предвосхищает «волшебной славы… дальнюю звезду», манящую Алеко). Конкретные обстоятельства изгнания Алеко остаются непроясненными. «Его преследовал закон», объясняет отцу Земфира; рассказчик называет его «изгнанник перелетный» и сравнивает с беззаботной птичкой, свободной лететь, куда она пожелает, подчиняясь одной только Божьей воле; сам Алеко описывает свое пребывание на Юге как «добровольное изгнанье», сознательный побег из «неволи душных городов». Это сопоставимо с тем, как Пушкин в разных текстах объясняет собственную ссылку намеренным побегом: ср., например, восклицание «Я вас бежал, отечески края» в элегии «Погасло дневное светило…» и именование себя «изгнанником самовольным» в стихотворении «К Овидию» (1821) [II: 7–8, 62–64]. Эта намеренная двусмысленность оставляет открытым вопрос о прошлом Алеко (кто он – убийца или мелкий преступник? политический ссыльный? нарушитель закона о цензуре? просто искатель приключений?) и одновременно указывает на более общие дихотомии, составляющие этическую подоплеку текста: где граница между свободой и несвободой, свободной волей и фатумом? Каковы границы и масштабы личной ответственности человека за его действия в прошлом? Двойственность характера Алеко отражает глубокое внутреннее переживание Пушкиным его собственного положения, в котором одинаково важную роль играют вынужденная несвобода (наказание в виде политической ссылки, от которой нельзя отказаться[159]) и свободный выбор (возможность заигрывать с опасностью как в жизни, так и в текстах, написанных непосредственно перед ссылкой и позднее, в Одессе[160]). Более того, свободная жизнь бессарабских цыган, к которой Пушкин, по легенде, приобщился сам летом 1821 года, влюбившись в цыганку по имени Земфира и проведя в таборе около месяца, – неожиданно накладывается на несвободу русского ссыльного, и это еще сильнее подчеркивает невозможность каких-либо однозначных ответов (см. [Cooke 1992: 100–102])[161].
Сходство между Алеко и его создателем распространяется и на сферу поэтического. У Пушкина и Алеко одинаковые эстетические предпочтения, их влекут к цыганам одни и те же пристрастия: Алеко «любит… упоенье вечной лени, / И бедный звучный их язык». Пушкин любил представлять себя богемным бездельником, который пишет свои лучшие стихи, валяясь в постели: лень — постоянный мотив в его лирических автопортретах, она тесно связана с поэтическим вдохновением. Как, например, в стихотворении «К моей чернильнице» (1821), где чернильница – темный источник льющихся строк – сопоставима с музой: «Тебя я посвятил / Занятиям досуга /Ис ленью примирил: / Она твоя подруга» [II: 44–46]. Слово «упоенье» в поэтическом лексиконе Пушкина также тесно связано с понятием вдохновения, как, например, в знаменитом стихотворении «Я помню чудное мгновенье…» (1825). При этом определение языка цыган как «бедного и звучного» можно применить и к лирическому стилю самого Пушкина; более того, в стихотворении «Поэт и толпа» (1828) именно звучность служит отличительным знаком поэтической речи: враждебная, непонимающая, приземленная публика спрашивает о поэте: «Зачем так звучно он поет?» [III: 85–86][162]. Как и поэт Пушкин (в лексиконе которого слово «певец» нередко выступает в значении «поэт»), Алеко зарабатывает на жизнь тем, что поет песни; он выступает перед публикой и водит перед собой ручного медведя – зеркальное отражение его собственного двойственного положения:
Медведь, беглец родной берлоги…
Перед толпою осторожной
И тяжко пляшет, и ревет,
И цепь докучную грызет.
Положение медведя, своеобразного двойника Алеко (и, таким образом, еще одного из двойников Пушкина), наверное, первое в поэме указание на то, что Алеко – как и медведь, беглец из родных мест, – начинает испытывать беспокойство, несмотря на внешнее спокойствие его жизни с цыганами до сих пор[163].
Советские литературоведы были склонны считать занятие уличного певца Алеко неподобающим и антигероическим; однако такое прочтение упускает из виду ироничные замечания Пушкина о его собственной неприятной финансовой зависимости от читателей, предмет, к которому он обращается в стихотворении «Разговор книгопродавца с поэтом» (1824), написанном в Михайловском как раз в то время, когда он завершал работу над «Цыганами». «Наш век – торгаш; в сей век железный / Без денег и свободы нет» [II: 179], – заявляет книгопродавец в своей финальной реплике, и поэт неохотно соглашается с его позицией. Эти строки перекликаются с отношением Алеко к современной городской культуре: «Торгуют волею своей / <… > И просят денег да цепей». Таким образом, несмотря на кажущуюся свободу Алеко в новообретенной цыганской жизни – свободу, в которой воплощены собственные мечты Пушкина о творческой свободе, – медведь на цепи служит зеркалом правды, которая в конечном итоге выйдет наружу, а именно – понимания, что такая свобода лишь иллюзия (точно так же в конце поэмы и цыганское счастье окажется иллюзией: «Но счастья нет и между вами»). И Пушкин, и Алеко обладают песенным даром, оба парадоксальным образом рвутся к свободе (как пушкинский поэт отвечает на вопрос книгопродавца: «Что ж изберете вы? – Свободу»), но при этом мирятся с необходимостью продавать свой поэтический товар массам даже в ссылке. Переклички «Цыган» с такими стихотворениями Пушкина, как «Погасло дневное светило…», «К Овидию» и «Разговор книгопродавца с поэтом», позволяют предположить, что отношения между Пушкиным и его двойником Алеко довольно близки, и различить, кто из них говорит в тексте, не всегда возможно.
Однако по мере развертывания сюжета «Цыган» разница между «настоящим поэтом» Пушкиным (опять же, мы говорим здесь скорее о рассказчике, нежели о биографическом Пушкине) и похожим на поэта Алеко начинает резко бросаться в глаза.