Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед нами женщина, которая обращается к аналитику, так как совершает действия, которые обычно характеризуются как клептомания… Довольно долгое время ее буквально осаждают актуальными интерпретациями переноса… Ни одна из этих интерпретаций, при всей их разработанности и тщательности, защиту субъекта ни в коей степени не затрагивает…
Анализ не трогался с места, говорит аналитик, пока однажды пациентка не явилась вся заплаканная, узнав перед этим о смерти – в стране, которую она со своими родителями давно оставила, в тогдашней нацистской Германии – женщины, которая была одним из людей, окружавших ее в детстве, подругой ее родителей, с которой, однако, у нее были отношения совершенно иные, нежели с родителями. Ей никогда еще не случалось скорбеть об умершем столь глубоко.
Как реагирует на эту необъяснимо несдержанную реакцию наш аналитик? Как всегда – она ее интерпретирует. Более того, интерпретации она предлагает разные… Но все напрасно. Сдвиги начинаются лишь тогда, когда аналитик честно признается, что она в растерянности и что ей больно видеть страдания пациентки. Отсюда она тут же делает вывод, что именно позитивная, реальная, живая отзывчивость способна стать для анализа движущей силой[30].
Необычную чувствительность, повально охватившую аналитиков, можно объяснить не только изменениями теоретической повестки, которая при всей консервативности анализа всегда подвержена господствующей в каждый отдельно взятый момент моде – например, на поддержку Эго, на акцентуации характера или на внеэдипальных пациентов. Предмет здесь, по существу, не имеет значения и даже до известной степени случаен. Выказываемая сообществом готовность заново и целиком перестроить аналитическое здание под эгидой определенного понятия или концепта представляет собой не что иное, как acting out, отреагирование в форме деятельного беспокойства и поиска предмета.
Подтверждение тому – отмеченная Лаканом практически полная утрата деятельностью аналитиков в рассматриваемый период перспективы дальнейшего развития на базе фрейдовских понятий и идей. Постепенное забвение аналитическим сообществом условий возникновения этих понятий – факт вполне объяснимый. Необъяснимой остается избирательность этого процесса, выражающаяся в безжалостном разрыве одних важнейших линий фрейдовской мысли и адаптацией под свои нужды других. Сам Фрейд замечал по этому поводу, что не имеет ни малейшего представления о причинах происходящего и может объяснить его лишь игрой случая, значение которой от него скрыто.
Характерно, что на уровне желания аналитика анализ утрачивает не столько составляющие предмета своего исследования, сколько первоначальный объект. Речь идет именно об объекте в психоаналитическом смысле – послевоенный аналитик не просто сбивается с заданных Фрейдом теоретических координат, но и непосредственно утрачивает в аналитическом желании то, что воодушевляло Фрейда либидинально. Эта утрата не может быть зарегистрирована в академическом регистре, поскольку с самого начала принимает пикантный облик истерической субъектности, чьи построенные на лжи отношения с собственным желанием, наряду с контрастирующей откровенностью, на другом уровне так сильно взбудоражили Фрейда.
Можно сколько угодно рассуждать о границах сугубо профессионального интереса, но факт останется фактом: никакой иной подход к истеричке, кроме случайно найденного Фрейдом, не дает сходной картины. Привычный для профессионального взгляда эротизм анализа, сопрягающий аналитика и истеричку как своего рода идеальных партнеров, лишь заслоняет оригинальность причин фрейдовского аналитического энтузиазма, а равно его в эволюцию в желании Фрейда, позволившую ему состояться в качестве желания аналитического. От характерного для мужской генитальной позиции иронического оттенка в отношении истерической неуступчивости, которая в этой перспективе предстает ханжеством под прикрытием морального требования, позиция Фрейда преобразуется в намерение разоблачить ханжество совершенно иного типа: сокрытие истеричкой своего желания под кристально искренней речью, требующей блага для всех малых и угнетаемых.
Здесь и находит свое выражение то, что Фрейд называет симптомом. Неоднократно замечалось, что термин этот прикрепляет анализ к дискурсу медикализма. На деле условия, в которых Фрейд вводит понятие симптома, показывают, что сам он воспринимает его как ловушку, призванную поставить истеричку перед вполне реальными последствиями ее ханжества. В психоаналитическом проекте симптом предстает, таким образом, не объективным продуктом «внутрипсихического конфликта», а именем, помечающим реальность объекта фрейдовского влечения в анализе – производимое истеричкой наслаждение в речи, которое Фрейд берет в осаду.
Утрачивая этот объект, аналитическая деятельность претерпевает расщепление по линии, с которой будет работать Лакан, предвосхищая концептуализированный впоследствии дискурс аналитика, и которая обнажает несущие конструкции изначальной аналитической ситуации в целом. Линия эта связывает в лакановском графе наслаждение на стороне большого Другого и кастрацию на уровне требования, благодаря чему оказывается возможным извлечь желание на свет. На пути требования истерички, направленного мимо аналитика, он помещает желание, которое низводит это требование до соискания наслаждения – вот формула, которой может быть описан фрейдовский анализ. Сколь бы непривычной она ни была, в этом аналитический проект, предложенный Фрейдом, и состоит.
Подобная процедура «заграждения» требования, толкуемая в терминах наслаждения, заменяется в послевоенный период «воспитанием чувств аналитика» – проектом, оказавшимся парадоксально удобным для сциентизации и педагогизации анализа, о чем свидетельствуют следующие аналитические заявления:
Таким образом, в отличие от Кляйн, мы теперь лучше подготовлены к тому, чтобы использовать наши собственные чувства как источник информации о том, что делает пациент, хотя и отдаем себе отчет в том, что можем при этом ошибаться. Мы должны понимать, что процесс понимания нашего отклика на пациента налагает на аналитика необходимость постоянной психической работы и что всегда есть риск смешения своих собственных чувств с чувствами пациента[31].
Эту культуру новой чувствительности можно приписать своеобразному нигилизму, охватившему сообщество после разрушительных исторических событий, или возвести к последствиям всепроникающего гуманизма XIX века, как это делает Фуко и близкие ему структуралисты. Однако внезапно проявившаяся необычная приверженность аналитиков соображениям человечности также должна иметь причину иного порядка. С аналитической точки зрения здесь происходит нечто чрезвычайно важное, а именно решающее для анализа и всей тогдашней сферы гуманитарного знания событие – смыкание двух дискурсов, в которых Лакан проницательно распознает изнанку друг друга: истерического и университетского. Дискурсы эти в обширной лакановской литературе так и не были распознаны как нечто если не комплементарное, то, во всяком случае, соположенное, а их соединение вызвало переворот в аналитической практике, вследствие которого она и приобрела свой современный облик.
Уникальность возникшего в результате описанного события продукта до сих пор не оценена по достоинству. Вместе с тем речь идет о существенном прогрессе и основе для объединения, которого аналитики так долго и тщетно чаяли во времена, когда фрейдовский проект еще порождал в их среде раздоры и беспокойства. Новое объединение происходит вокруг гипотезы о том, что бессознательное