Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помотала головой:
– Ничего.
– Губы у тебя вечно шевелятся, но ты никогда и слова не скажешь, – возразил он. – Ты ни с кем не заговариваешь и держишься в стороне. Ты не в своем уме или просто недружелюбен?
– И то и то.
Он захохотал, а потом пересказал мои слова двум парням, которые шагали позади нас. Их звали Джимми Бэтлс и Ноубл Сперин, и они мне нравились. Джимми напоминал Джерри, а Ноубл – Нэта, самого младшего и самого старшего из Томасов. На разглагольствования Шмеля оба хмыкнули: им не хотелось говорить – или, вероятно, не хотелось говорить с ним.
– А я думаю, ты сам себя развлекаешь, – не сдавался Биб. – Нехорошо не делиться с другими тем, что тебя веселит. Мне до смерти скучно. Если знаешь хорошую песню или историю, расскажи.
– Это Писание.
– Писание? – выкрикнул он и обернулся к Ноублу и Джимми. – Слыхали? Шертлифф предпочитает бормотать себе под нос Писание, лишь бы не общаться со мной.
– Он застенчив. Оставь его, – велел Ноубл.
Биб положил тяжелую руку мне на плечо:
– Ну давай же, поговори со мной. Поделись словом Божьим. Я жажду спасения.
Дернув плечом, я скинула его руку и оттолкнула парня. Он чуть не повалил солдата, шагавшего слева, и весь наш строй пошатнулся.
– Милашка Робби не любит, когда его трогают, – со смехом сказал он.
– Так не трогай его, – снова вмешался Ноубл. – И ради Бога, придержи свой поганый язык.
Биб пробурчал:
– Слишком уж вы недружелюбны, как по мне.
Прошло всего несколько дней, а я уже привлекла к себе ненужное внимание. Мужчины вокруг молчали, Биб ушел в поисках более словоохотливых собеседников, а моя усталость переросла в тревогу.
Биб не был дурным человеком. Никто из новобранцев не был. Ни один не казался ревностным злодеем или, наоборот, слишком робким и напуганным. Это было неплохо. Я так боялась, что моего страха хватило бы на всех, но после этой истории я сменила стратегию, решив, что лучше не держаться в стороне, а приносить пользу. Драться я ни с кем не хотела, зато могла помогать и потому стала думать, как мне добиться расположения других солдат на моих условиях. Мне следовало держаться на расстоянии от остальных – но при этом завести друзей.
Я дала понять, что неплохо брею, – в отсутствие зеркала самостоятельно брились только глупцы, – и однажды вечером выбрила роту и собрала всем волосы в тугие смазанные маслом хвосты. Еще я предложила писать письма за тех, кто не знал грамоты, и даже Биб попросил меня написать за него послание домой. При всей своей безудержной болтовне красноречием в письмах он не отличался. Правда, он немного умел читать и, заметив, как я пишу Элизабет, решил, что у меня есть зазноба. Меня устраивало, если вся рота в это поверит, и потому я не стала возражать против его зубоскальства. К несчастью, прозвище, которое он мне дал в первые дни, сохранилось, и с тех пор большинство солдат в полку называли меня Милашкой Робби или Милашкой Робом.
Я не принимала участия в состязаниях по борьбе и бегу, хотя Джимми меня уговаривал, да мне и самой хотелось испытать себя. Жизнь в полку чем-то походила на жизнь в доме Томасов, только здесь я слышала и видела вещи, от которых у меня горели глаза и уши. Прежде я и вообразить не могла, что мужчины так одержимы женщинами и особенностями собственной анатомии: братья меня щадили.
Мы пересекли Коннектикут, прошли через Нью-Бритен, и я написала Элизабет, что в этом штате все выглядело так, как я себе представляла, хотя и здесь, как в Массачусетсе, последствия войны встречались повсюду. Мы шли через деревни и ночевали там, где нас радушно принимали, а порой и там, где нам никто не был рад. Как-то вечером я так устала, что даже не вошла в дом, в котором нас разместили. Среди ночи я проснулась в траве, дрожа под мелким дождем. Мои товарищи давно укрылись под крышей. Если бы не хозяйка дома, которая вышла во двор, чтобы собрать яйца в курятнике, и сжалилась, заметив меня, – «Заходи в дом, мальчик, туда, где все», – я бы решила, что все ушли, бросив меня.
Я научилась спать, когда представлялась возможность. Спала на боку, свернувшись клубочком, сжимая руки на груди. У меня не было ни любимой позы, ни ритуала, который я совершала бы перед отходом ко сну. Часто я проваливалась в сон, не выпуская из рук ружья, глядя в ночное небо, потому что на голой земле лучше всего засыпать на спине.
Как-то я провела ночь в борозде на свежевспаханном поле. Там, в мягкой земле, в ложбинке, края которой обнимали меня, словно нежные руки матери, я выспалась лучше, чем когда-либо. И все же такая жизнь не была нормальной. Я перестала следить за тем, сколько еды мне доставалось и сколько часов я недосыпала. Где-то в середине марша у меня начались месячные, но крови было так мало, что я их почти не заметила. Быть может, я начала превращаться в мужчину – или же так исхудала и обессилела, что внутри у меня ничего не осталось. Но в молитвах я благодарила Господа за его милость.
Время от времени всем нам приходилось прятаться за деревьями, чтобы справить нужду. Никто не обращал внимания, что я уходила в лес чаще других, но я старалась держаться, пока не чувствовала, что живот вот-вот разорвет. Однажды какой-то солдат заметил мой голый бок, когда я низко присела над землей, и сразу отвернулся, решив, что он поймал меня за другой нуждой, которая всякого вынуждает присесть.
Никто из нас не мылся и не менял перед сном одежду. Форма, в которой мы вышли из Вустера, по-прежнему оставалась на нас, когда мы спустя две недели добрались до Уэст-Пойнта.
* * *
Нью-Йорк оставался под контролем британцев, и потому мы к нему не приближались, но шли через земли, считавшиеся нейтральными. Фермы и поселения постепенно сменились густыми лесами: мы вышли на нагорье.
Под голубым небом, насколько хватало глаз, тянулись зеленые холмы, а между ними вилась река. Я не могла бы представить ничего более прекрасного. Я вдруг поняла,