Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настасья кожей чувствовала, что рано или поздно он ее убьет, и так оно наверняка и случилось бы, если бы смерть-спасительница не сжалилась над ней. На шестнадцатом году со дня свадьбы ирод умер от кондрашки. Сел вечерять – и упал головой в тарелку с дымящимися щами, кинулись подымать, а он уж и глаза закатил. На похоронах бабы выли, дворня мяла шапки, а Настасья смотрела на гроб сухими глазами, и ничего не было в душе – одни уголечки…
«Отольются: отольются тебе мои слезы! – шептала Головнина Саше, чей образ продолжал стоять перед ее глазами, хотя карета уже проехала не только сам луг, где осталась девушка, но и ниву, и лес и теперь приближалась к господскому дому. – Все из-за тебя, паскуда! Поломалась моя жизнь…»
Она и в самом деле была уверена в том, что не кто иной, как Саша была виновата в мучениях, которые долгих шестнадцать лет пришлось претерпевать от мужа. Если бы девушка оказалась кособокенькой, скудной умом, рябой, на худой конец – просто неприглядной, возможно, Головнина и сумела бы примириться с ее существованием. Но необычная Сашина красота, и самое главное – то, что девка явно и сама сознавала всю силу своих чар, лишало вдову покоя. Перед нею на минуту снова возник черный образ мужа с занесенной над нею рукой, и барыня застонала сквозь зубы, прикрыв глаза и непроизвольно дотронувшись до еле заметного шрамика над верхней губой. Это здесь кожу однажды рассекла мужнина плеть, и солоноватый привкус крови как будто снова чувствовался во рту… «Изведу! На корню изведу!» – стонала Головнина, тяжело ворочаясь на подушках кареты.
В последний раз громко цокнув языком, кучер остановился у господского дома.
* * *
Сопровождаемая по пятам стайкой богомолок и приживалок, которые, как тараканы, брызнули ей навстречу со всех щелей двора, Головнина широкими шагами прошла в дом. Тяжелые вдовьи юбки волочились за ней, навевая на окружающих суеверный ужас – до того барыня походила сейчас на большую черную птицу, чье появление не сулит доброму человеку ничего хорошего.
Толкнула резную дубовую дверь, прошла в горницу. Заметила, как при ее появлении в другую дверцу кто-то метнулся, судя по краю цветастого полушалка – баба либо девка. Высокий крепкий парень в вышитой рубахе поспешно сел на лавку, оглядел Головнину нахальными, смеющимися глазами. Потянулся к кадушке, захрустел моченым яблоком.
– Что же ты, друг мой, третий день со двора не выходишь? Этак с тобой и что-нибудь худое может сделаться, – недовольно сказала Головнина, присаживаясь на лавку напротив.
Говорила недовольно, а смотрела с любовью, пряча за суровыми словами гордость за их породу. Бездетная Головнина не могла без замирания сердца смотреть на красивого, справного Алешку: парень был – одно слово – бабья присуха, девичья погибель. По обе стороны лица спускались крупные кольца русых кудрей, глаза – такие, что утонуть в них, а грудь в три обхвата, и сам он весь ладный да пригожий. Дивно ли, что в Первопрестольной Алешеньке покою не было от всяких бесстыдниц?
Катерина Епанчина, родная сестра Головниной, всего месяц как прислала к ней сыночка Алешеньку, Христом Богом умоляя удержать парня в подмосковном имении хотя бы до Покровов. Забаловался Алеша в Москве, засмущал какую-то из тех девиц, что, стыда не имея, начали рядиться в срамное платье да отплясывать на балах, наравне с мужчинами. Еще бы чуть-чуть – и вышла бы беда; родня той девицы подала бы челобитную царю Петру, и окрутили бы Алешу на той бесприданнице; а разве такого удела желали мать и тетка единственному в роду продолжателю славной фамилии?
Алешенька ссылку принял без недовольства. Поселился у тетки на всем готовом, и дворня его полюбила, недаром же прошмыгнула какая-то девка в низенькую дверь! Ох, неспроста это! Да и то подумать – девки у них в Голованове были все как на подбор, кровь с молоком, розовые и налитые, до баловства да ласки дюже подвижные. Как не быть молодому парню охочим до такого!
– Хоть бы к соседям, что ли, съездил – развеялся. А то с самого приезда портки об лавку трешь, – проворчала она, продолжая исподволь любоваться Алешенькой.
– Да мне не скучно, тетенька.
– Вижу я, что не скучно! Ой, смотри, Алешка! Девок мне хотя бы не порти – их потом замуж выдавать, а у девки сам знаешь, какое главное приданое.
Он засмеялся, легко вскочил с лавки, потянулся. Даже под просторной рубахой было видно, как заходили по спине и животу бугры мышц. Не в силах оторвать взгляда от ладного, стройного и сильного тела, Головнина внезапно почувствовала ноющую боль в подвздошье: ведь достанется ж кому-то эдакий молодец, ох, и натешится же с ним кто-то, зацелует такой – и в рай не захочешь! Познает какая-то счастливица такое счастье, не будет у той молодухи повторения ее несчастливой доли…
И тут, словно по чьему-то странному и колдовскому умыслу, перед глазами Головниной снова появилась Саша. Прозрачная, будто из самого воздуха сотканная, в длинной рубахе и в венке поверх уложенной косы, по-лебединому переступая, прошла через горницу, улыбаясь ей с вызовом и маняще поводя тонкими плечами. Настасья увидела ее так ясно – вплоть до золотистого следа пыльцы на щеке, до дрожания мельчайших травинок, вплетенных в обхвативший голову венок! И отпрянула, захрипела, снова отгородившись рукой.
Она! Она! Та, по чьей вине у нее не было вот такого счастья – горячее мужское тело, и щекочущее тепло внизу живота, и опустошающие ласки, так, чтобы наутро и глаз нельзя было открыть от блаженной истомы! За что же лишил ее господь простой бабьей радости, за что обрекли ее на черное вдовство после и без того черного замужества?!
«Не дам тебе счастья! – со злобой сказала она Саше и даже оскалилась по-собачьи, не замечая, с каким удивлением воззрился на нее Алешенька. – Погублю я твою молодость, отольются тебе мои слезы – сама не заметишь, как краса твоя отойдет пустоцветом, а из-за срамной славы ни замуж тебе после не пойти, ни в приживалки к добрым людям!»
– Что ты, друг мой? – ласково улыбнулась племяннику. – Это жара меня разморила, чудится всякое. Ты вот что, Алешенька, ты бы велел Митрофану запрячь повозку да съездить до села к Панкратию Головнину. Там у него дочь есть, Санька – ух, хороша девка! – так хочу ее к себе в сенные девушки. Здоровьем я, мой друг, стала слабеть, а Санька эта дюже хороша, да и здорова – старые люди говорят, коли такая девка в баньке меня попарит, то хворь-то и отступит.
В последний раз потянувшись, племянник вышел, скрипнув дверью. Отдавшись порыву вновь накатившей ненависти, Головнина схватила себя за волосы и несколько раз с силой ударилась головой о стену. Билась она с особой, сладостной страстью – с сухо горящими глазами, закушенными губами. И голову держала наискосок, чтобы было больнее, словно хотела вколотить в себя и запомнить эту боль – и быть может, заглушить ту, что ржавыми крючьями раздирала ей грудь.
Не обращая внимания на незнакомца в коричневом костюме, Вероника вошла внутрь и распахнула фанерную дверцу кабинки.
Жека лежал, прижавшись головой к холодному боку унитаза, прямо на мокром и склизком от крови полу. Длинная челка снова закрывала юноше пол-лица. На обтянутые белой кожей скулы падала тень, и от этого они проступили еще резче. Холодея, Вероника склонилась над телом: