Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эту минуту она видит себя (со стороны) мертвой, в пространстве (и в масштабе) вечности.
Она вспоминает свой «долг перед отцом». «Надо написать о нем, внести в историю техники. Ведь я – последняя. На мне обрывается род. <…> Где-то, помнится, лежал ненужный сверток патентов…» (XXXIII, 99) Она находит и разбирает бумаги отца.
В октябре 1949 года она записывает:
Больше я не буду описывать советскую жизнь, условия изнурительного и насильственного труда, возмутительнейшего быта и системы торжества оскорбителей над оскорбленными.
<…> Нет, это не тюрьма и не концлагерь. В тюрьмах и концлагерях есть чувство срока и сознание, что это карательные институты; они не выдают себя за консерватории и университет (XXXIII, 102).
Аналогия между советской жизнью (она по-прежнему характеризует сталинскую систему как общество насильственного труда, мучительного быта и бесчестия) и концлагерем теперь оказывается недостаточной.
В декабре она констатирует: «Университет разгромлен» (XXXIII, 103). Ей вновь кажется, что жизнь подошла к концу, и Фрейденберг ставит дату окончания записок: «5 декабря 49 г.» (XXXIII, 107).
Через несколько месяцев она возвращается к запискам: «1950 г. Март. Несколько месяцев я провела в мучительной внутренней борьбе: уходить на пенсию или нет? И то гибельно, и другое» (XXXIII, 107); «…я с проклятьем осталась на кафедре, в этом сталинском микрокосме» (XXXIII, 111).
Празднование семидесятилетия Сталина в декабре 1949 года побудило ее к итоговым размышлениям о природе сталинизма, включая мысль о культе Сталина как политической религии. (К этой и другим попыткам обобщить наблюдения над сталинизмом, сделанные в двух последних тетрадях, № XXXIII и XXXIV, мы вернемся в главе о политической теории Фрейденберг.)
Ситуация на кафедре все ухудшается. Фрейденберг и ее учениц вызывают к начальству, расспрашивают друг о друге, о коллегах. Фрейденберг записывает длинный «допрос» в присутствии ректора и комиссии, в котором ее настойчиво просят «охарактеризовать <…> товарищей по кафедре». Она пытается «уклониться от нечистоплотной функции», наконец, не в силах сопротивляться, дает негативную характеристику парторгу Вулих, которую она считает орудием проработок:
Она, будучи парторгом, ожесточенно требует преклоненья перед буржуазными авторитетами. Она ненавидит Марра. Она отменяет научную литературу, которую я даю руководимой мной дипломантке, и рекомендует фашистские, гитлеровские книги.
Ей кажется, что теперь «Вулих погибла», и она сообщает об этом Соне Поляковой и Бебе Галеркиной (XXXIII, 119). (Как она вскоре понимает, этого не случилось.)
При этом Фрейденберг поражает, что – по их собственным рассказам – говорили о ней в той же комиссии ее ученицы: они «предавали» ее, не понимая того. Соня сказала: «Ее отношения с Вулих – это борьба двух борцов, сцепившихся друг с другом и давно забывших, из‐за чего они борются»; Галеркина сказала нечто подобное (XXXIII, 120). Она категорична в суждениях о моральном разложении на кафедре:
Увы. Прошло время злодеев и пороков. Катастрофа заключалась в том, что люди не видели граней между дозволенным и недозволенным. Катастрофа заключалась в том, что такие люди вовсе не были злодеями. Передо мной, запивая бутерброды чаем, сидели за моим столом мои милые, любящие меня, самые близкие мне ученицы, которые откровенно делились со мной своим предательством. В их глазах это была удачная хитрость (XXXIII, 121).
Фрейденберг заключает эту драматическую картину: «За последний год по стране идет Ежовщина, но в потаенной форме. На кафедре полное и циничное разложение» (XXXIII, 123). (Остается непонятным, включает ли она себя в это моральной суждение.)
Как мы видели, в течение всех страшных лет склок, чисток и проработок, под чудовищным давлением власти отношения Фрейденберг с самыми близкими ученицами были исполнены противоречивых и болезненных эмоций. Сейчас, когда приближалась развязка, ситуация стала особенно острой. Можно предположить, что так обстояло дело для обеих сторон67.
Неожиданно в мае и июне 1950 года произошел новый поворот в идеологии, подобный «взрыву бомбы», – начался пересмотр идей Марра: «…Сталин громил созданного и взлелеянного им самим Марра». Еще недавно «убивали людей за критику Марра <…> и это делалось по приказанию тирана…» (XXXIV, 134) Теперь Марр оказался врагом, и под угрозой оказались его последователи. Хотя сама она давно отошла от Марра, Фрейденберг ждет для себя самых мрачных последствий.
1949/50 учебный год стал последним в ее академической карьере. Она готовит документы для пенсии.
Возникли проблемы с рабочим стажем: «Проверка документов показала, что осада Ленинграда прервала непрерывность моего стажа и что я, с точки зрения советского законодательства, служу только 6 лет». Рассуждая о бюрократических процедурах, Фрейденберг прибегает к метафоре осады: «Это целая хитро продуманная система блокады, прорвать которую невозможно» (XXXIV, 136).
«Записки, эти записки! Я боялась обыска не за себя, но за них»
В самые черные для Фрейденберг дни (в 1949–1950 годах) ее мысль обращается к запискам: «Записки, эти записки!» Она колеблется: «Уничтожить их, но стать свободной и ничего не бояться, ни обыска, ни смерти!» «Но даже свободу я не могла поставить выше этих записей. Я не желала умереть безгласной» (XXXIII, 110). Она продолжает, размышляя о Сталине: «Чего не сделал Сталин с человеком? <…> Над чем в истории не насмеялся?» (XXXIII, 111)
Сталину или сталинизму – тому, что он сделал с человеком, – посвящена бóльшая часть послевоенных записей, писавшихся в сознании экзистенциального и исторического значения человеческого документа.
Но у записок был и личный, психологический смысл:
…я никогда не верила, что умру в состоянии омертвенья. Внутренне я ждала путей возврата и если не примиренья, то стряхивания с себя «опыта жизни» и доживанья внутри своего я. Эту желанную устойчивость мне дали вот эти записки (XXXII: I, 27).
С этой мыслью зимой 1948/49 года она села за «описание своей научной биографии» (XXXII: I, 27). (Напомним, что она давно решила «заполнить лакуну» между 1917 и 1941 годом в описании своей жизни.) Это принесло ей облегчение:
Мной овладело сладостное ощущение повторной жизни с мамой и с наукой, сновиденье истории. Я нашла в этих записках путь к душевному исцеленью (XXXII: I, 27).
Об этой части записок – истории ее жизни от 1918 до 1941 года (в тетрадях № III–XII) – в следующей главе.
5. «…ЧТОБЫ ЗАПОЛНИТЬ ЛАКУНУ»
С ПОСТУПЛЕНИЯ В УНИВЕРСИТЕТ ДО ПОСЛЕДНЕЙ ВОЙНЫ (1918–1941)
«Я поступила в Петербургский университет» – Петроград в блокаде – «Вход науку» (Павел и Текла) – «Мое вхождение в академическую среду» – «Квартирный вопрос» – «Я жила Хоной» – «Тристан и