Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ей не поверили:
— Сбежишь!
— Сбегать-то куда?
— Найдешь, — ответили ей, вместив в это слово жесткость людей, которых жизнь научила сперва сомневаться, а потом уже верить.
«Как все обманчиво, — думала Люба, правясь тропинкой к окрайке села, — ну-ко считают меня белоручкой. Да еще и завидуют мне. Ой, недомеки! Того не знают, что все у них есть. И муж, бабья надежа и оборона. И дом неказенный, тут тебе печка, кроватица, телевизор. И работа, где плотят не мене, чем инженеру. И детки-малетки. Чего еще надо?! Веками так люди живут. Иначе бы не было ходу вперед. Идет потихошеньку род за родом. И нас забирает с собой. Чтоб потом, после нас, наши детки пошли…»
Безлюдный проулочек меж дровяным сараем и домом с верандой вывел ее опять за село, где зеленело озимое поле. В хлебной младенчески нежной траве белели корзинки первых ромашек, и Люба, ступая тропинкой, чуяла, как щекотало ее по ногам, как царапало платье, как шло к ее сердцу знакомо щемящее и родное.
Долго бродила она. Потом сидела на старом прясле, обняв руками спаренный кол. И все косилась на знойное солнце, умоляя его быстрее пойти на поклон к вечерней земле.
Куда торопиться? Зачем? Кто ее убедит, что спешить никуда не надо, потому что время бессрочно, а жизнь имеет конечный предел, драгоценен в ней каждый час, который надо хранить и хранить, пока он сам с тобой не простится.
Чаще бывает наоборот — время торопят. Как загулявшие богачи, швыряют из жизни своей не только дни и часы, но и недели, и месяцы, даже годы. Торопит тот, у кого неудача, расстройство, горе или болезнь. Торопит и тот, кто живет хорошо, но хочет значительно лучше. Пожалуй, одни старики умеют беречь свои дни, боясь расплескать из них даже секунду.
А Люба нисколечко не боится. Что ей секунда! Впереди намечалась новая жизнь. И пока Люба шла через поле, пока поднималась пригорком, пока проходила верхний порядок села, а затем, ступив на крыльцо, отворяла дверь в теплую кухню, где ожидали ее старики, все это время пыталась представить, какой она будет, новая жизнь? Какой?
22Проснулась Люба в четыре утра. Чтоб не тревожить хозяев, украдочкой выбралась на крыльцо. Было свежо и росисто. От звездочек в синем зените остался лишь слабый намек.
Люба вошла в коровник. Все доярки были угрюмы, на «доброе утро» ответила только одна и то с таким недовольством на лице, словно Люба заставила это сделать ее через силу.
Шланги, стаканчики, аппараты — все это было для Любы хотя и знакомо, но подзабыто, и ей пришлось приглядеться к работе доярок, чтоб вспомнить. Одно досаждало ее вначале, что группа коров ей досталась с отбора. У товарок коровы — что тебе баржи, и у нее — одер на одре. Хотела было сказать: не в насмешку ли ей таких сухих отобрали? Однако не стала.
Дойка у Любы заладилась сразу. Она не спешила, боялась чего-нибудь упустить. Потому и коров выгоняла на грохот пастушьих стукалок последней. И со двора уходила позднее всех. Но это ее не пугало. Наоборот, подбавляло охотки работать старательнее и пуще. Неожиданно для себя вечером третьего дня она оставила всех позади и хотела было дояркам помочь. Но помощь ее не приняли. Старшая с крупным лицом и мужскими руками доярка посмотрела ей недобро в глаза:
— Выслужаешься? Абы нас руководство пораспекало, вот-де какие вы бабы — валявки, не то что новая просужанка!
Люба даже поднапугалась.
— Здрасте, — сказала она, однако ее перебили:
— Здрасте — не засти! Славу свою и бесславие наше в общую кучу не огружай!
Это было предупреждение, в котором она уловила: меж ней и доярками — огорожа. Почему это так? Да, поди, потому, что они здесь были свои, а она — из бывших своих.
Обидно, однако не так безнадежно. И в леспромхозах, бывало, она не сразу сходилась с людьми. Но время работало на нее, люди смиряли свою жестокость, добрели неторопом к ней, и Любе делалось так хорошо, что душа ее расправлялась.
И все-таки здесь, на родной стороне, было что-то еще и другое. Время текло, а огорожа, что разделяла доярок и Любу, как супротивниц, стояла по-прежнему между ними.
— Чего? — дознавалась она у колхозниц. — Чего я сделала вам такого?
Доярки не объясняли.
23Слух о ней, как о женщине-заманухе, разошелся по всему селу. Любе было обидно и горько. Но это было только начало.
Как-то после работы пошла она в клуб, где крутилась новая кинолента. На сеанс опоздала и в зал, где висела сизая потемь, вошла, едва разбирая ряды. Присев на ближний от входа, различила сидевшего рядом с ней парня, который к ней неожиданно повернулся, что-то буркнул и вдруг, навесив ладонь над ее коленом, глуховато и трудно сказал:
— Геннадий.
— Для чего? — удивилась Люба.
— Для знакомства, — ответил, и Люба услышала запах водки.
— Руку-то убери! — возмутилась она вполуголос.
Парень руку убрал, однако придвинулся к ней плечом:
— Буду после кина ждать за почтой, — молвил Геннадий и замолчал, не обронив до конца сеанса больше ни слова. А когда дали свет, он вскочил, не взглянув на Любу, и пролетел в числе первых из зала. Она едва разглядела его краснощекое с усиками лицо, круглую голову в кожаной кепке и неширокие плечи. «Да ведь мальчик совсем!» — поразилась Люба. И усмехнулась в душе, решив, что все это он намолол ей по пьяни.
Темнота копилась только под крышами да в деревьях, а на улице было лишь тускло. Люба почти позабыла парня, как вдруг, проходя возле старых берез перед почтой, увидела его.
— Пошли?! — узнала настойчивый голос. И запах водки узнала. И это круглое с усиками лицо, с которого тек на нее ожидающий взгляд.
На какие-то доли секунды Люба оцепенела, точно увидела в парне младшего брата. Тут она испугалась и пустилась вдоль