Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Простыл, – сказала его мать. – Такая погода… – Она помолчала. – Неустойчивая.
Мне хотелось ударить ее по губам. Она ушла, а я прижала Гришку к себе. Его маленькая рука доверчиво лежит на моей спине; сам молчит, сипит, смотрит в мои глаза. Маленький, серьезный взрослый. Хрипы свистят в его груди, мне хочется плакать.
– Все будет хорошо, – шепчу я. – Все будет хорошо.
– Дай! – ответил он.
Я протянула ему фонендоскоп и рассмеялась. Все будет хорошо! Положила Гришку в кроватку, взяла в ординаторской другой фонендоскоп и побежала на обход.
– Александра Владимировна, – окликнула меня процедурная Вера Васильевна. – Что это с вами творится в последнее время?.. Вы какая-то не такая.
– Какая? – засмеялась я.
– Влюбились небось? – Ее веселые глаза хитровато сощурились.
– Небось!
Замечательное слово «небось», синее как… небесная ось! Я смеюсь. Что за чепуха?!
Сегодня ночное дежурство, мне не страшно ни капли. Напротив, я жду, но потом забываю. Перед обходом руки нужно согреть в горячей воде, на фонендоскоп подышать, чтобы они были теплыми. В наше отделение госпитализируют детей из дома ребенка. Только здесь я узнала симптом укачивания. На застиранной казенной подушке голова маленького ребенка, подушка качает голову направо-налево, направо-налево, направо-налево. Направо – дверь в коридор, в нем мертвый свет люминесцентных ламп, налево – окно, в нем живое солнце и воля.
– Почему так? – спросила я, как только пришла работать.
– Брошенные дети укачивают себя сами, – сказала Наргиз.
Несправедливо… Так несправедливо, что жмет сердце. Казенная подушка – эрзац родной матери. Разве такое бывает?
– Саша, что с твоим лицом? – смеется Наргиз.
– Что? – пугаюсь я.
– Не знаю, – отвечает она. – Только я немного завидую…
– Чему? – смеюсь я.
– Не знаю, – грустно повторяет она.
Я улыбаюсь, точнее, улыбка появляется сама собой, хочу я этого или нет. Так хорошо! Так хорошо!
Солнце катится к земле так быстро, что не успеваю оглянуться. Только что было утро, и вдруг за окном вечер. А я заметила его, лишь оставшись одна.
– Александра Владимировна, вас в приемный.
– Зачем?
– Папаша какой-то.
– Пусть подождет.
Я дописываю истории, глядя в больничный сад. За окном яблоня, заходящее солнце красит ее янтарем. Вверху голубое небо, внизу урюк и вишня. В их стволах течет венозная кровь, анастомозом расходясь к абрикосовым облакам, в их сердечной сумке бьется жаркое солнце… Мне отчего-то грустно. Урюк и вишня похожи, но они далеко друг от друга.
– Привет!
Меня окатило жаркой миндальной волной, кожа вся в ее брызгах, сердце на дне.
– Ты?!
– Скучно… – Его губы сложили кораблик, мое сердце закачалось вперед и назад. Вперед – к нему, назад – ко мне.
– Я чувствовала, что ты придешь! – воскликнула я и вдруг поняла, что это правда. Может, поэтому я не боюсь?
– Чем? – засмеялся он.
– Сердечными ушками.
– Чем?
Он смеется, я тоже. Глупые, глупые, глупые мы!
– У предсердий есть ушки, они всегда на макушке. Первыми встречают, первыми провожают.
– Уже? – Его лицо смешно морщится.
– Нет, – тихо говорю я. Я на работе, но я все забыла.
Его взгляд скользит по стенам – скучаю, возвращается к моему лицу – улыбаюсь. А соскучиться не успеваю!
– Что это? – смеется он, склонившись над моими синими каракулями.
– Характер.
– Мне нужен графолог, – не улыбается он. – Линейное письмо «А» выдумали критяне-врачи. Его никто не может расшифровать. До сих пор.
– И что для этого нужно? – понизив голос, спрашиваю я.
– Брать «языка».
– Прямо сейчас? – коварно спрашиваю я, на моих губах улыбка, мне страшно самой от нее.
Мы долго смотрим глаза в глаза, сердце рвет сердечный листок. Он отворачивается первым и подходит к окну. Смотрит и молчит. В меня крадется тревога, ее ловят сердечные ушки.
– Осень… Тучи… – вдруг говорит он, глядя на жаркое вечернее солнце.
Я вижу небо. Облака растаяли, в небе нет ничего.
– Тучи? – шепотом спрашивают мои губы. Не веря. Не вижу лица, страшно.
Он поворачивает голову, глаза в тени.
– Жить хорошо! – смеется, вот только смех невеселый.
Я рефлекторно взялась за шею, под пальцами пульс, в горле тревога. У нее лицо хмурой осени, ветер мчится по трем дорогам, на них никого.
– Александра Владимировна! У Милюковой вода изо рта! Быстрей! – В проеме распахнутой двери перепуганное лицо молоденькой постовой сестры.
– Иду!
Я выбежала из ординаторской и оглянулась. Окно, солнце, листья, черный силуэт, его оранжевый контур. Не видно лица.
Изо рта Милюковой текла минералкой мокрота. Прозрачная, чистая, с газом. Острая левожелудочковая недостаточность, отек легких. Я даже не знала, что делать. У отказной Милюковой анэнцефалия, почти полностью отсутствуют полушария мозга. Девочка-растение. Ее черепная коробка сплющена уродством, несовместимым с нормальной жизнью. Ей два года, выглядит как шестимесячная. День и ночь мозговой, монотонный крик. Почти никаких рефлексов. В реанимацию не возьмут. Что делать?
– Наргиз, у Милюковой отек легких. Спасать?
– Придется! – Наргиз смачно выругалась. – У нее внутрибольничная. Пневмония после ветрянки. А ветрянка-то наша.
К нам прилетела ветрянка из боксов первого этажа. У всех все нормально – у Милюковой инфекция. Она прожила два года. Видимо…
– Кислород, строфантин на физрастворе, преднизолон. Пошевеливайся! – крикнула я ночной сестре.
Она бросилась набирать, пальцы дрожат. Только закончила, практики нет. Медленно, медленно, медленно!
– Да не бойся ты! – Я вырвала из ее рук шприц. – Все равно не жилец. Не сегодня, так завтра.
Сестра накладывает на лицо Милюковой маску – кислород со спиртом. Я набираю лазикс и одним глазом смотрю на Милюкову. Она захлебывается от крика и мокроты, текущей прозрачной рекой. Не жилец, урод, а мне ее жаль до сердца. Что же ей так не повезло? За что?
– Давай ее ручку. – Я тру спиртом кожу, венок не видно. Придется колоть на наружной стороне ладони. – Эуфиллин и димедрол готовь, быстро!
– Тоже на физрастворе? – Сестра уже освоилась. Она со мной – ей не страшно. А я сама с собой. Я слышу свой резкий голос со стороны, руки делают, в голове пустота.