Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда меня схватили, каждый санитар взял меня за руку или за ногу, и под руководством доктора, согласно его указаниям, меня пронесли по коридорам и спустили вниз на два пролета: так я оказался в отделении для буйных. Столь поразительное зрелище испугало пациентов, поскольку в отделении для спокойных больных очень редко застанешь подобное. Мало кого из тех, кто оказывается на моем месте, сопровождает такое количество зевак.
Для меня все это было шуткой, за которой скрывалась добрая цель. Я был возбужден, но вел себя хорошо. По пути в свою новую палату я сказал доктору:
– Веришь ты в это или нет, но я реформирую это заведение. Я затеял все это, чтобы вы перевели меня в отделение для буйных. Я хочу, чтобы вы показали мне, на что действительно способны.
– Не стоит волноваться, – ответил доктор. – Ты свое получишь!
И он не солгал.
XIX
Даже для отделения буйнопомешанных мое появление явило собой настоящее зрелище, если не целую драму. Три дежурных санитара пришли к выводу, что в моем лице на них повесили тяжелого пациента. Они с неприятным любопытством восприняли мое появление, и это, в свою очередь, пробудило во мне любопытство. Хватило взгляда, чтобы убедиться: эти крупные мужчины не стеснялись прибегать к грубой силе. Действуя согласно предписаниям дежурного доктора, один из них снял с меня одежду (я остался в белье) и засунул меня в камеру.
Мало какая из тюрем в этой стране может похвастаться худшим помещением. Камер было пять, расположены они были в коротком коридоре, прилегающем к основному отделению. Камера была размером два на три метра, с высоким потолком. Зарешеченное крепкое окно пропускало солнечный свет и немного воздуха, но назвать это вентиляцией было трудно. Стены и пол были голыми, мебели не было. Пациент, запертый здесь, должен был лежать на паре ковриков – кровати тут не оказалось. Через какое-то время я смог спать в таких условиях – после того, как привык лежать на поверхности почти столь же твердой, как камень. Здесь (и в других помещениях отделения) в течение трех недель я был вынужден вдыхать и выдыхать столь спертый воздух, что даже во время моего пребывания в большей по размеру комнате в том же отделении врачи и санитары редко удерживались от комментариев о его качестве.
Первая еда заставила меня куда хуже относиться к моему полусоциологическому эксперименту. Более месяца я практически голодал. Каждый раз мне давали такое же количество еды, как и другим, но средняя порция не удовлетворяла потребностей столь активного пациента, как я.
Хуже всего было то, что приближалась зима, а в моих покоях не было отопления. Мои обонятельные рецепторы вскоре перестали что-либо чувствовать, и затхлый воздух не вызывал проблем. Голодать большую часть времени было очень трудно, но наихудшей пыткой было мерзнуть день ото дня. Из всех страданий, что я перенес, заключение в холодных камерах оставило наиболее сильное впечатление. Голод ощущается в определенном месте в теле, но, когда человек замерзает, каждый нерв кричит: «На помощь!» Задолго до того, как я прочитал абзац из книги Де Квинси, я решил, что холод вызывает более сильные страдания, чем голод. С большим удовлетворением прочел следующие строки из его «Исповеди» [11]: «О древние женщины, дочери тяжкого труда и страданий, среди всей тяжести и ужаса, испытываемого плотью, что вы встречаете на своем пути, ни одна – даже голод – не сравнится в моих глазах с ночным холодом… Не существует сильнее проклятья для мужчины или женщины, чем горькая борьба между усталостью, которая навевает сон, и лютым, злым холодом, который заставляет очнуться в ужасе и снова искать тепло, пока дух покидает тело под действием смертельной усталости».
Сну мешала не только необходимость ночевать на жестком полу и холод камеры. Короткий коридор, в который меня поместили, называли «Стойлом», хотя доктора воздерживались от использования этого слова. Обычно там царил гомон, особенно в темные предутренние часы. Возбужденные пациенты спали ранней ночью, но редко – всю ночь напролет; и даже если кто-то и мог спать, товарищи по несчастью будили его криками, песнями или стуком в дверь. Шум и хаос зачастую продолжались по несколько часов подряд. Шум, невыносимый шум был поэтической вольностью для заключенных в этих камерах. Я провел в них несколько дней и ночей и теперь задаюсь вопросом: получалось ли у меня спать больше трех часов в сутки? Санитары редко обращали внимание на шум, хотя он наверняка мешал им время от времени. По правде говоря, остановить какофонию пытался только ночной дежурный, который, входя в камеру намеренно, почти всегда бил или душил пациента, пока тот не замолкал. Я обратил на это внимание и почувствовал тревогу.
У меня снова отняли материалы для рисования и письма, и я был в поиске нового занятия. И вскоре я нашел его – проблема была в тепле. Я не раз говорил о том, что замерз и нервы в моем теле переживают страшную муку, но доктор отказался вернуть мои вещи. Для того чтобы согреться, мне приходилось полагаться на вполне обычное белье и невероятное воображение. Тяжелые войлочные коврики гнулись, как промокательная бумага, и от них было мало толку, пока я не решил порвать их на полосы. Эти полосы я свил в грубое подобие одеяния Рип ван Винкля [12] и сделал это так ловко, что санитару несколько раз приходилось вырезáть меня из этой импровизированной одежды. Поначалу, когда на меня нападало деструктивное желание, на раздирание одного коврика у меня уходило по четыре-пять часов. Но вскоре я навострился настолько, что мог уничтожить несколько ковриков два на три метра за ночь. В течение следующих нескольких недель, что я провел взаперти, я извел двадцать штук, каждый из которых, как я узнал позже, стоил около четырех долларов; могу признаться, что испытывал особенное наслаждение, уничтожая собственность штата, который лишил меня всего, кроме белья. Но желание уничтожить ее было вызвано несколькими причинами. На меня давила необходимость действовать, и так я нашел отдушину. Я был в состоянии ума, которое в первый месяц эйфории описал как «Я активен, как муравей».
И хотя привычка рвать коврики выросла из нездорового импульса, сам процесс продолжался дольше, чем мог бы: мне по-прежнему не