Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Генрих поймал себя на том, что сам стал оглядываться.
— Вот ведь до чего мы дожили. А ведь расскажи это нашим друзьям в Москве, ну никто не поверит. Никто не поверит, что двое русских интеллигентов могут сидеть в самом центре так называемого свободного мира и оглядываться, когда произносят имя Есенина или другие священные для нас имена.
— Никто не поверит.
— Поразительно, до какой степени можно не знать реального положения вещей. Не понимать, что происходит в мире.
— Ах, что говорить, — ответила Люба. — Я в Нью-Йорке знаю тех, кто чувствует так же, как мы… По взглядам, по еле слышным словам. По символам. И тогда что-то неимоверно родное соединяет нас всех. Даже голова кружится, когда видишь, что «это» не только в тебе.
Лена поцеловала её.
— А вот и наши идут.
Генрих и Андрей присоединились, не подозревая, о чём они говорили. Быстро собрали остатки вчерашнего пира, и Генрих первый активно заговорил:
— Ну теперь мы одни, Андрей. Что у нас в Нью-Йорке, ты знаешь. Расскажи хоть толком, что у вас, в университетской Америке?
— Ох, опять серьёзные разговоры. Я бы вот квасу выпил, да квасу нет, — вздохнул Андрей. — Потом, я же тебе не философ, как Миша Замарин. Я писатель. Я уж лучше расскажу тебе просто случай, а ты всё сам поймёшь.
— Валяй.
— Ну сначала о нашей жизни вообще. Надо сказать прямо: полегче, чем в Нью-Йорке. Нет такого стресса, напряжения, преступности. Внешне — спокойная, сытая жизнь. Хотя внутри — я бы не сказал, что легче, порой даже наоборот, потому что больше времени остаётся для размышлений. А они не всегда контролируются, — и Андрей поглядел на Лену. — Формально — общения хоть отбавляй, но ощущение такое, что общаешься с тенями: одни и те же слова, одни и те же улыбки, и за всем этим ничего не стоит. Словно всё заучено — и заучено из-за механизма самой жизни, а не потому, что просто льётся пропаганда из газет, с ТВ. Но это гораздо страшнее, ибо от обычной пропаганды легче избавиться, хоть она и льётся. Исключения, разумеется, есть, и они очень драгоценны и очень редки.
Зато книги в библиотеке — целые сокровища, бюджет этой университетской библиотеки во много раз больше, чем, наверное, Национальной библиотеки в Париже. На любых языках. Я тут отыскал такое… Я говорю, конечно, о гуманитарной сфере. Но, любопытно, самые интересные, на мой взгляд, вещи почти не читаются. Но и то, что читается из этих сокровищ, читается как-то формально, просто как источник информации. Такое ощущение, что поэзия Шекспира стала для них просто источником фактов. Я разговаривал со многими преподавателями, я это чувствую. Странным образом всё, что здесь лежит, — все эти сокровища от Данте и Шекспира до Бёлля, — проходя через эти современные мозги, то ли сознательно, то ли органически, неизбежно снижается, окарикатуривается. Это такая удивительная черта американцев — отсутствие глубины, стремление к крайнему упрощению и примитивизации всего и вся. Такого, по-моему, ещё не было в истории цивилизации.
И странная нелюбовь к абстрактному мышлению, а ведь в способности к нему — главный признак духовности. Читаешь даже самые изощрённые, самые, казалось бы, глубокие статьи, считающиеся перлами интеллектуализма, и ясно видишь всего лишь горизонтальный, поверхностный интеллектуализм, без всякого проникновения вглубь. Часто психоаналитические игры… В общем, какой-то сплошной псевдоинтеллектуализм.
— С культурой понятно. Но наука и технология у них сильны, ничего не скажешь, — заметил Генрих.
— Это совсем другое. Иная сторона медали. Они скупили огромное количество учёных: из Европы, Азии, отовсюду. Есть роскошные лаборатории, институты, ибо есть деньги. Дьявол должен быть в чём-то силён, иначе какой это к чёрту дьявол.
— Ну и картина, — удивился Генрих. — Но ты всё-таки обещал случай.
— Случай из другой оперы. Из рядовой жизни. Одиночество, — продолжал Андрей. — Муж и жена могут жить вместе и не говорить друг с другом месяцами. Вообще не произносить ни одного слова, кроме как по делу, когда это нужно. И иногда даже не потому, что отчуждение, а просто нечего сказать.
— Так сидят часто в барах. Молча, — добавил Генрих. — Царство абсолютного эгоизма.
— Смерть же как-то карикатурят, — усмехнулся Андрей. — Распространились бульдозерные похороны. Проезжают хоронить с бульдозером. Мгновенно — яма, мгновенно — зарывают. Процедура занимает минимум времени; потом тут же пить кофе. А одна девушка после похорон брата заявила Лене, что она «хорошо провела время». Ну ладно, хватит об этом. — оборвал Андрей. — В конце концов, это их дело. Нам-то что… Потом, здесь есть и приятные люди.
Решено было показать Кегеянам город, университет, побывать во всех кругах. «Богема» их приняла радостно-равнодушно, но художники заинтересовались работами Генриха. Устроили большой пикник на горе. Профессорские круги были более сдержанны. На вечере вокруг гостей ходили именитые люди. Расспросы, после неизменного «How are you?», в основном шли о погоде или о политике. Люба и Лена неусыпно следили за Генрихом и Андреем, чтобы те не напились.
На ланче в доме у Майкла Генрих, однако, не выдержал и неожиданно спросил хозяина, почему — как он слышал от своих друзей — американские литературные критики и специалисты так нелепо возвеличили одного известного диссидентского писателя? Да, он неплохой, средний художник, но при чём здесь Данте, Толстой, Достоевский и так далее? Внезапно один преподаватель русской литературы вспыхнул, покраснел и сказал:
— Вы что же, считаете нас некомпетентными?
Андрею удалось быстро замять сцену. Он сам растерялся от такого вырвавшегося признания.
Зато Боб с Каролиной восхитили Генриха.
Неформально вела себя только преподаватель славистики Барбара: пила больше нормы и больше нормы беспричинно хохотала, даже после очередного «How are you?», словно доказывая свой американский оптимизм.
Сводил Андрей Генриха и в библиотеку. Огромное здание — среди других корпусов университета — выделялось своей современностью.
— А вот, кстати, смотри — идут наши аспиранты. С ними тоже можно поболтать по-русски. Эти вот совсем другие, чем профессора. Молодые такие, открытые, вроде приятные… И никакой русофобии.
Поздоровавшись, аспиранты смеялись, один похлопал по спине Генриха, пригласил к себе.
— Видишь, они смеются естественно, — пояснил потом Андрей Генриху. — А то порой встретишь тут кого-нибудь, особенно женщину: «How are you?», «How are you?» — и сразу хохочут ни с того ни с сего, ещё двух слов не вымолвил, а если и сказал, то только: