Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не передумаю, — сказала я глухо в его воротник и прижалась крепче. — Я же сказала.
— Ты придешь ко мне сегодня? — спросил Костя еще некоторое время спустя. — У вас там народ, наверняка места нет, а у меня-то полно… Я знаю, что тебе еще нельзя, но я не поэтому тебя зову, правда, — добавил он, и вдруг притянул мою голову к своему плечу и под быстрый стук своего сердца произнес мне куда-то в макушку странные и такие неправильные в его устах слова: — Я хочу, чтобы ты пришла, Юсь. Я соскучился.
…Костя уже перестал ждать ответа: я почувствовала это по легкой расслабленности тела, по выровнявшемуся дыханию, — когда я все-таки решилась, собралась с силами и призналась ему, так тихо, что едва услышала даже сама:
— Я тоже.
И почему-то это оказалось так просто и даже не страшно — сказать о своих чувствах тому, кто тебе дорог.
Глава 19
Анька Державина или, как ее звали по-деревенски, Анчутка, была моей одноклассницей и местной «ш», что, естественно, обозначало далеко не «швея-закройщик». Суеверные родители отвешивали нам подзатыльники за упоминание нечистой силы, но имечко к Аньке прилипло крепко, и не отлипнет, наверное, до самой ее смерти.
Сама Анчутка, впрочем, не обижалась. В деревне у многих были местные прозвища, часто со своей историей: дядя Саша Климкин был «Синяком», как и его алкаш-отец, хотя сам слыл трезвенником, Зойка Демьянова звалась «Дыня», потому что как-то на спор съела огромную дыню, баба Люба Кузякина всю мою жизнь была Кузнечиха… да вон даже Дашкин муж Алмаз расплывался в довольной улыбке, когда его называли «Брюлик».
Ну а Аня была Анчуткой.
Анчутку воспитывала бабушка Надя — отец бросил, мать спилась и умерла, когда ей было три года — и она с самого детства ни на что особо в жизни не рассчитывала. Высокая, белобрысая и такая худая, что, казалось, просвечивала насквозь, Анчутка носила учебники в старом полиэтиленовом пакете с рекламой сигарет, ходила целую неделю в одной и той же одежде и иногда заявлялась в школу с грязными волосами, за что бывала безжалостно осмеяна — типичный изгой, ненавидящий нас так же сильно, как мы презирали ее. К концу школы Анчутка собрала в аттестате кучу троек и уехала с ними покорять Оренбург, но отучилась два года в кулинарном техникуме и вернулась работать в нашу деревню, на хлебозавод, когда забеременела от какого-то мужика, и пузо стало наползать на нос.
Деревенские сплетники говорили, что отцом ребенка был какой-то оренбургский криминальный авторитет. У меня было смутное подозрение, что сама Анчутка эти сплетни и распускала.
Как бы то ни было, Аня родила здоровенького мальчика, Степу, и какое-то время чинно гуляла с ним по единственной нашей заасфальтированной улице, демонстрируя поведение примерной мамы красивого розовощекого малыша… А потом бабушка Надя умерла, материнские гены взяли свое, и Анчутка пустилась во все тяжкие.
Парни. Водка. Взрослые мужики-вахтовики с месторождения, заезжающие к Ане в ночь с пятницы на понедельник. Короче говоря, началась у Анчутки веселая жизнь.
Подросший Степа обычно «гулял», пока его мама принимала очередного мужика, — иногда долго, дотемна гулял, нарезая круги от дома Лукьянчиковых до улочки, где жила моя бабуля. Частенько Костина мать, а когда она слегла — его отец или сам Костя, устав смотреть на голодного и сопливого мальчишку, зазывали Степу в дом, где его кормили, вытирали сопли, укладывали спать. Спустя время Степа уже сразу шел к Лукьянчиковым, когда к маме приезжали мужики, а сама Анчутка, поначалу прятавшая глаза и бормотавшая извинения, забирая утром своего ребенка от чужих людей, осмелела и стала вести себя, словно так было и положено.
Анчутка стала ходить с нами в компании, когда брат Брюлика, Салават, вдруг вздумал не просто спать с ней, а встречаться по-настоящему. Любовь зла, а глядя на этих двоих, я понимала, что очень зла: влюбленный до одури Салават сделал в Анчуткином доме ремонт, приодел Степу, а на Новый год и вовсе сделал своей ненаглядной предложение, встав на колени посреди кафе. Брюлик и его родители, пусть и не ортодоксальные, но все-таки мусульмане, рвали и метали, но у Салавата была любовь, и он не видел кроме Анчутки никого и ничего.
Я и Дашка тоже скрипели зубами, наблюдая за тем, как ловко вертит эта «ш» хорошим парнем, как самоуверенно, будто и не было ничего, ведет она себя в нашей компании, и как хлопает ресничками, называя Салавата «солнышко» и говоря ему, тихо, но чтобы мы точно слышали «люблю тебя».
Появление Кости расставило все по местам.
Анчутка могла сколько угодно притворяться, что в ее жизни до Салавата не было других мужчин — в жизни ее сына до Салавата другие мужчины были, и каждый раз, глядя на Костю, Анчутка это явно вспоминала. В присутствии Кости она живо теряла весь свой гонор и старалась быть тише воды, ниже травы, и несколько раз я даже замечала, как вздрагивает она в объятьях своего ненаглядного, когда слышит в коридоре клуба бархатный лукьянчиковский тембр.
Она попыталась «навести мосты» — компания-то была общая, я была Дашкиной подругой, а Салават — братом Дашкиного жениха, — но Костя плевал на эти попытки с высокой колокольни при нашей ощутимой даже без слов поддержке, а Салават, понимая, что в этой ситуации лучше молчать и не пытаться, молчал и не пытался.
— Ой, Костик, ты же завтра едешь в Бузулук? — спохватывалась забывчивая Дашка, когда мы уже выходили из клуба и останавливались среди небольшой толпы курящих на крыльце знакомых. — Возьмешь меня на базар, а? Мои торговать опять будут целый день, а мне бы туда и обратно.
— Если туда и обратно, возьму, — отвечал Костя, закуривая. — В девять будь готова, заеду. — И будто между делом бросал и мне, хотя не далее как днем мы уже успели послать друг друга куда подальше: — И ты тоже.
— А я вроде никуда не собиралась, — дергала я плечом.
— Теперь собираешься, — заявлял он, не меняя тона.
— Это мы еще посмотрим.
— Посмотрим, Юся, посмотрим.
Дашка, слушая наш обмен любезностями, только закатывала глаза.
— Костя, а можно и мне вам на хвост упасть? — с робкой заискивающей улыбкой начинала