Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свесил Михаил Трофимович ноги в кирзовых сапогах с высоко приподнятого железного, в дырочку, «трона», крутит «штурвал» туда-сюда и бормочет себе одно и то же:
«Эх, Вальдебар, Вальдебар, эх, жизнь наша бекова – нас пиндюрят, а нам некова».
Закинул вдруг Михаил Трофимович правую ногу на левую, отклонился резко в сторону и, так я и скажу, фунькнул. И сотворил он эту нехитрость так громко, что, несмотря на грохот грейдера и трактора, идущей в магазин Левощёкиной Таисье Егоровне не было нужды гадать, зачем это Нордет закинул ногу на ногу да так резво отклонился в сторону. А Михаил Трофимович рукой в верхонке отдал Таисье Егоровне честь и крикнул:
– Так точно, товарищ сержант!
Щучкореченская улица пряма, как ружейный ствол, гусеницы трактора одинаковой длины – идёт трактор ровно, и не приходится Володе без конца дёргать то один рычаг, то другой, чтобы ход его подправить. Ранним утром спокоен за напарника Володя, и назад поэтому оглядывается он редко.
На лобовом стекле кабины синей изоляционной лентой по углам приклеена фотография самой красивой девушки. Только покусывание губ может выдать смятение в душе тракториста. Спокойно лежат на рычагах его руки, корректно работают с педалями его ноги. И будто само по себе приходит вдруг решение. Володя срывает со стекла фотографию и прячет её в ящичек с инструментами.
Дык-дык-дык, – работает дизель; звяк-звяк-звяк, – поддакивают гусеницы.
Обогрело. Солнце припекло затылок и спину Михаила Трофимовича. Медленно перекатываются колёса грейдера, медленно отваливается от ножа его песчаный вал, плавно оседает на кепку-восьмиклинку и плечи Михаила Трофимовича пыль. Уставился Михаил Трофимович застывшими бурыми глазками под нож и видит вроде как дороги своей далёкой родины под Черниговом, ведёт вроде как его мама в школу и говорит: «Учись, учись, Михась, с портфелем будешь ходить, в кабинете с креслом сидеть будешь», – и тут же – немецкий плен, освобождение и долгий путь из лагерька на Заале – мимо дома своего, мимо мамы – на лесоповал, что развернулся по Щучкопеске и Пескощучке. Вот-дак-так, вот-дак-так, – слышит Михаил Трофимович стук эшелонных колёс, а рука его подсознательно ползёт во внутренний карман пиджака. И никакой окрик, никакое астрономическое вмешательство – ничто на свете – не сможет остановить эту руку. Провидение её командир, комиссар её – Провидение.
Из кармана, стянутого широкой – самим Михаилом Трофимовичем приспособленной – резинкой, рука извлекает бутылку, занятую жидкостью цвета еловой хвои. «Уподобимся, товарищ Нордет», – говорит Михаил Трофимович. И урюковые веки его смыкаются. И железный, в дырочку, «трон» возносит плавно товарища Нордета к небесам, а затем плавно и осторожно возвращает на землю.
– С одной стороны точки зрения, вроде как и причастился. С другой – хоть и наполовину как будто, но сбылась мамкина мечта о моей службе: без кабинета, но при кресле – да и один хрен: курица не птица, слово не воробей. Эх, Вальдебар, Вальдебар, многого ты в жизни этой нихтферштейн – можно и так сказать, что – ни хрена.
Скрипят колёса грейдера, скрежещет о сталь ножа галька, стряхивает оставшаяся сзади рыжая, бесхвостая собака с себя пыль. Михаил Трофимович отрывает от кресла правую ягодицу, прикладывает к козырьку кепки руку в верхонке и отдаёт честь Левощёкиной Александре Ефимовне: «Так точно, товарищ сержант!»
Возле покосившегося от лет домика, на лавочке, сидит старый, кривой на левый глаз дед в валенках, с седой, прокуренной бородой, свисающей до красного кушака на серой телогрейке.
– Евсевий! – кричит ему Михаил Трофимович. – Ты, небось, насквозь уже всю лавку-то продезинфицирен!
– Ась?! – негнущимися пальцами заворачивая своё хрустящее, как гренка, ухо в сторону грейдера, дуплом отзывается Левощёкин Евсевий Гордеич.
– Я говорю, – кричит ему повторно грейдерист, – ты уж и лавку-то, наверное, профунил насквозь всю!
– Не-ет, – расслабившись, отвечает дед, – ногам-то ни хрена, а вот руки, тут уж неча врать, маленько зябнут!
– Ну и хрен с ними, пусть зябнут, глухой тетерев! Смотри, не отморозь их только!
Слева, за домами, за телевизионными антеннами, за огородами, к Щучке плотной стеной спускается ельник. Сочную, тёмную зелень его хвои лишь кое-где разрывает густо зардевшая листва рябины или осины, издали не разберёшь, чьи семена когда-то чудом каким-то, вероятно, занесло в ельник с противоположной стороны. Справа, прямо от изгородей, покатилась к речке золотая лавина берёзовых крон, покатилась, потекла, увлекая за собой малахитовые островки пихтача, бурля, словно пеной, сосновыми и кедровыми вершинами.
И всё это видит Михаил Трофимович, и всему этому радуется его душа.
Доротделовский состав прогромыхал по мосту через Щучку, развернулся на другом берегу и направился в обратный путь.
Солнце к этому времени поднялось так, что освещает уже всю северную полу Козьего Пупа. Володя скрывается от него за щитком, а Михаил Трофимович опускает на глаза козырёк своей кепки.
Мост позади. Позади остался и пристроившийся чуть ли не на самой кромке яра Володин дом. Не на него ли теперь так часто оглядывается тракторист? Нет, что-то иное беспокоит капитана экипажа. Михаил Трофимович, скорее чувствуя, чем замечая его беспокойство, поднимает руку: будь спокоен, Валь-дебар, на вышке полный, мол, порядок.
Дык-дык-дык, – говорит дизель. Звяк-звяк-звяк, – отвечают гусеницы.
И опять во власти Провидения рука Михаила Трофимовича. И опять высоко-высоко взмывает его душа. И уже не так охотно возвращается она на место.
– Будь спокоен, Вальдебар Рождественский, карандашная твоя душа. И голова, скажу я, тоже деревянная. И мы не лыком, хлопец, шиты, небом крыты, ветром горожены. Так точно, товарищ сержант! Хлеба накупили! Поросят будете им кормить! С одной точки зрения, дело, это, конечно, не мудрёное, с другой – вроде и не шуточное, но один хрен: курица не птица, слово не воробей, а вылетело – туда ему и дорога – другой пусть кто-то догоняет. А вы картошечку выкопали, Таисья Егоровна?! Ну, вот и – слава Богу. Богу – слава, мне – почёт. Картошечки нет – и жрать будто нечего, оно ведь как – кто хрен мороженый сосал, тот сытость знает! А моя рота-пехота давным-давно отсапёрила. Хоть, мать бы их в берданку, ртов семь, зато рук четырнадцать… и ног… и ног – не помню, но – не меньше – нет, не меньше. Я, девка, и в огороде не показывался. Команду рявкнул им из штаба, после мешки пересчитал. А зимой-то её, голубушку, с редечкой да с кваском или с браж-шо-ночкой – и беззубому за милу душу. Дёснами – жамк, жамк. Губками – шамк, шамк. А в стаканчик-то налито если что-то, так и – Осподи, помилуй – жил бы да жил, кажется… Приятный аппетит – нежёванно летит. Ногой ему, мама, ногой, беззубому-то, туда, в глотку, знай, мама, уминай – не захочет, да съест. Ага, так точно, товарищ сержант! Вроде и редьки-то не ел сегодня. Расскажу вам о Норде-е-ете, как Нордет живёт на све-е-е-ете-е…
И так, что с кепки-восьмиклинки пыль осыпалась, а «штурвал» – до предела туда, до предела обратно, и «трон» – тот: скрип-скруп-скрап.