Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как просто: Любочка – Любовь, но как играет в жилах кровь и… и… не первый раз, а вновь и вновь я говорю: это – любовь… я говорю себе: любовь… все говорят: ах и любовь… нюх говорит: ну и лю… э-э… – Володя прикрыл глаза. – Как просто: Любочка, Любовь, но – да-да-да-да в жилах кровь, и в сердце бабочкой любовь… – Володя открыл глаза и посмотрел нежно на портрет. И портрет ему ответил тем же. – То парх, то выпарх вновь и вновь! О, силы необыкновенные, – чуть ли не простонал Володя.
Выскочил на дорогу, прямо, шельмец, перед трактором, коричневый, комолый ещё телёнок и пустился наутёк, подпрыгивая и лягая задорно воздух, выгибая хребёт и пружиня хвост, едва не ломающийся от напряжения.
И знает Володя, сердцем поэта чувствует, что нет ничего предосудительного, непростительного и непонятного нет ничего в поведении этого энергичного мальца. Взял – и не спросил о разрешении – да и вошёл в его пустенькую телячью голову стих, но ведь – Муза, Твоя воля – не может же телёнок при этом схватить карандаш и записать его или встать в позу и промычать: как прекра-а-асен этот мир, по-смотри-ы-ы! Знает поэт об этом со своего человеческого высока, но не судит телёнка строго и говорит, выгибаясь от всепонимания:
– Эх ты, егоза. Козявка козявкой, а туда же, в глубины… Ага, вот и они, милые.
Да, вот и они, желанные наличники и палисадник. С какой истомой порой впиваемся мы глазами в точку на глобусе или на географической карте, в точку, которой помечено то место, где, как нам известно, в данное время находится в неутешной печали без нас наша возлюбленная. Мы в исступлении мечтаем о несбыточном, чтобы точка эта чудом каким-то начала вдруг увеличиваться: вот виден уже и тот дом, вот и окно уж различимо. И стены вдруг для нас становятся прозрачными. И – сердце наше, Боже, успокой – вот тот уголок, где сидит она, вяжет для нас безделицу какую-нибудь, шарфик или варежку, или перечитывает наши письма, а сама при этом, нет-нет да и взглядывая на наш портрет, не успевает смахивать с ресниц набегающие слёзы или, забывшись, размазывает их по лицу. А тут-то! Тут же, а! – вот ведь они: и наличники, и палисад – можно припасть и, если сил не достанет удержаться, облобызать. Даже стёкла окна, за которым покоится её кровать, сотрясаются от проезжающего – так это близко – трактора, играют солнечными бликами и травят своей посвящённостью в такие тайны, какие вам и не снились. И дом-то сам совсем не такой, как все остальные дома в Правощёкино, и в Левощёкино, и во всём мире – магнитный словно. И штакетник – тот уж ровный очень, очень синий. И берёзки в палисаднике, конечно, одушевлённые: и нашёптывают, и наговаривают лирические стихи про бабье лето. А какая девушка сидит под зелёным наличником на коричневой скамеечке. Индийские джинсы. Белые, как молоко, на толстой пробковой подошве и высоком каблуке, босоножки. И красная, как кровь, мохеровая кофточка. И, словно вызов самому небесному куполу, на соломенных кудряшках голубая мохеровая шапочка. И карие глаза. И не так-то просто – два передних, верхних – не на конфетах ли уж извела свои родные? – золотых зуба, гармонирующих с золотой осенью. Улыбка – и зашлись в шелесте жёлтые листья берёзок, и замутился в очах свет. А рядом с девушкой – юноша, и не юноша, а истый дьявол-искуситель. Одна рука его касается индийских джинсов, другая – кофточки мохеровой. И рыжая, как латунный чайник, голова его глаз с девушки не сводит. Так, мельком хоть взгляни, и тебе станет сразу ясно, что власть девушки над искусителем границ не имеет. Стоит ей усмехнуться – смеётся и он, насупится вдруг она – он руки прочь с индийских джинсов и мохеровой кофточки. А из открытого окна «Песняры» про вологодский палисад, который никогда в жизни наверное не видели, заливают. И… сентябрь. И… серебряные паутины тёплым сквозняком протягивает в небе. И… томление в воздухе. И…
Так всё это вот и было.
Лязгнул резко шкворень. Смачно ругнулась под ножом грейдера галька.
Шуму случилось сразу много, но грейдерист – тот даже и не проснулся, когда грейдер дёрнуло и повлекло под яр к Песке. Выехал трактор на мост, дал круто влево и, сбив легко перила деревянные, окунулся в воду. Грейдер, естественно, последовал за ним.
Почихал, почихал дизель, захлебнулся и заглох, так что, не дотянув до берега метров десять, трактор остановился.
Распахнув наполовину скрытую под водой дверцу, из кабины выбрался тракторист, спустился в реку, подняв руки, добрёл проворно до суши и канул в прибрежном тальнике.
А вниз по течению уплывали поспешно обломки перил и вспугнутая со дна муть.
Ближе к правому берегу из воды торчала выхлопная труба, над которой ещё курился жиденький дымок, за трубой выглядывала жёлтая крыша кабины, а на середине реки как-то уж совсем нелепо – голова Михаила Трофимовича. От толчка кепка-восьмиклинка съехала на нос, и из-под козырька виднелись только рот и приподнятый над водой подбородок грейдериста.
Михаил Трофимович хоть и не из коренных жителей Козьего Пупа, но за тридцать лет жизни на этом славном острове и он успел заразиться козье-пуповской осторожностью, чем, пожалуй, если только не глубоким, крепким сном, и можно было объяснить то, что голова его долгое время оставалась безмолвной и неподвижной, поневоле напоминая один из сюжетов сказок Пушкина, иллюстрированных рукою мрачного художника-сюрреалиста. И несмотря на нежное тепло сентябрьского дня и ласковое небо, холодом дохнуло от этой картины.
Так всё и было.
Тихо. Стыло. И мокро. Михаил Трофимович поморгал, почувствовал, как ресницы касаются кепочной ткани, и услышал производимый ими при этом шорох. Закрыл глаза – ощутил зрачками веки, открыл – сочится снизу слабый свет. Нет, это не дрыхну. Трохымыч. Да, я-Трохымыч. Раз. Два. Три. Вздох. Выдох. Открыл – закрыл; открыл – закрыл. Вот, мать бы её. Влево, вправо. Влево, вправо. Шестой, шестой, я-девятый. Язык-угу. Зубы-угу. Какие уж тут зубы – щебень… Дёсны – ага… Десна, Десна, я-Днепр… Михаил Трофимович медленно потянул в себя сырой воздух. Чан? Нет, мазурик, не чан. Вином здесь, сволочь, и не пахнет. Не торопись, Нордет, не на дороге в Рай. А если и туда, если даже и в другую сторону, и один хрен не торопись, не сделай так, чтобы люди над тобой потом потешались. Не спеши, подумай как следует на трезвую голову. А была ли она у тебя когда трезвой-то? Бывало. Скворцы, по крайней мере, в чердаке ещё не летают, не шкварбякают, до скворцов немного вроде не хватило. Трофимович осторожно подвигал ушами – умел он это делать – и кожей на темени. Разговору о твоей близкой смерти не было? Не помню. Разве что… да нет, нет – только о пенсии. А какой нынче день? Если это нынче, то – понедельник. Рабочий день?.. Рабочий… да ещё какой. Ты спишь? Трохымыч? Э-э-эй. Нет, не сплю… не сплю, однако. А как заканчивается твой рабочий день, падла? Сегодня грейдерили, значит, как обычно: появляется откуда-то баба, набегают оттуда же детки, сначала орут и ревут, потом отматывают, садят на тележку и увозят. А потом? Потом… потом – потолок и лампочка… Так точно, това… Шить, Трохымыч, попрошу тебя, не забывайся, гад, шалава. Шаг влево, шаг вправо – пуля промеж лопаток – ты уж ходи поаккуратней, падла. Знаю я эти игрушки. Ох, и суки. Не дрожи, не лязгай зубами – щебнем-то – не пёс же шелудивый… Песка, Песка, я-Дунай… Мать честная, убогая, не могу не лязгать, если… Вспоминай, Трохымыч, натужь свои мозги. Если это Рай, то – Господи, прости – пропал бы пропадом такой он. Если это другое место, то уж ладно, хрен с ним, на сковороде пока не жарят вроде… разве что ещё не разогрелась?.. А если это мои щенята со своей старой… мамой… В моём хозяйстве нет такой посудины. А чё им! – может, ушат от Правощёкина Тараса прикатили? Сжал пальцы в злобе Михаил Трофимович. Ага. Сижу? Сижу. Штурвал на месте. Значит, и я на месте. А с грейдером меня даже в тарасовский ушат – в штаны наложишь, но не поместишь. Да и Тарас – скорей пропьёт последнюю рубашку, чем ушат свой кому даст на минуту. Значит, щенят моих ещё не было? Нет, получается. Ноги бы ему выдергать, этому стиходую. И ни туда и ни сюда, ну и привязал, холера, будто кастрировать меня собрался. Ну, а?.. Думай, думай, товарищ Нордет. Не могу думать, товарищ гражданин. Почему, такой-растакой-вот-этакой? Холод собачий потому что. Меня на лесосплаве так не морозили. Мамка, да неужто снова! Окстись, господин Нордетиус. С хрена ли снова. Раз было – и на всю родню хватило. Тогда думай, гамно, если не знаешь, где ты и за что. Там-то ты хоть знал – где… Волга, Волга, я – Козье озеро… О-ох. Михаил Трофимович резко, стараясь при этом не шелохнуться, напрягся. Будь оно, нутро гнилое, проклято. Может, в каком культурном месте – в магазине, может, или у врача? Ещё и осрамишься. У-у-у… и до греха недалеко так. Расслабившись, Трофимович провёл пальцами ног по размякшим, скользким стелькам сапог. От холода ломило голени и быстро выходил из головы хмель. Придумал. Приду-у-умал. И пробовал шевелить бровями и носом, пытаясь сдвинуть с глаз кепку… но безуспешно – что локоть укусить свой – так же. Кепка села крепко, – подумал Михаил Трофимович и добавил мысленно: сучка. Не сучка. Не волнуйся, Трохымыч, хрен с ней, с кепкой. Один же чёрт, сообразим. На кой же тебе тогда эта, на которой ты восьмиклинку свою носишь! Придумал. Шаг влево, шаг вправо – фига вам, товарищи, а не побег. А возьму вот да и крикну. Но помешал ком в горле. И только шёпот: