litbaza книги онлайнСовременная прозаМалая Пречистая - Василий Аксёнов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 74
Перейти на страницу:

– Вальдебар, – и лишь едва заметно волны от его морщинистой и инеем будто подёрнутой шеи.

Кричи, Трохымыч. Не сидеть же век тебе в этой лохани. Ты же не водяной царёк и не лягуша. Ты – грейдерист, ядрёна мама. Твоя фотография не сёдня, значит, завтра…

– Володька! – вскричал Трофимович, и понеслось по Песке эхо.

А по берегу, шурша галькой, уже бежали девушка в красной, как кровь, мохеровой кофточке, юноша с рыжей, как латунный чайник, головой, Нордетиха и Нордетята. И совсем скоро ноги их гулко и вразнобой забухали по настилу моста. В щели между брёвнами посыпались под мост и зашлёпали по воде мелкие камешки. «Тятя! Тя-тенька-а!» – кричали Нордетята. Задыхаясь от одышки и перепугу, бормотала что-то Нордетиха. А юноша и девушка бежали молча, только подошвами туфлей и босоножек производя вот так: жич, жич; жач, жач.

Хорошо слышно. Может, так отдаётся? Ну и всё равно, если я и не совсем та-ам, то где-то рядом. Детки мои орут, будто оголодали. Редко, помню, чтобы так-то.

– Михайла-а! – словно освободившись вдруг от затыкавшего рот кляпа, запричитала Нордетиха. – Кто ж тебя так?! Да что ж это за такое-то, Господи! Не одно, так другое! Не в уборную провалится, так доброго человека ни за что и ни про что облает, ещё ли хуже утворит чё. Михайла! Ой, да живой ли он уж, батюшки мои, а?!

Баба… баба моя тут же где-то квохчет. Голосистая какая. Как Геббельс. В жизни бы не подумал, что сифонить так горазда. А что, спрашивается, орёт, будто я от них дальше, чем они от меня?

– Мишенька! Живой ли ты?! Это же я, Скворушка, – Нордетиха твоя!

Совсем очумела. Думает, не видел день, дак и забыть успел её уже. Тебя, лихорадка, и после смерти полгода, наверно, помнить будешь въелась так, что наждаком не сточешь. Ишь ты, пава, вошь ядрёна.

– Узнал я тебя, не вой. Лучше кепку сними с меня, дура, – сказал Михаил Трофимович и, подумав, добавил: – Если слышишь… Видно-нет меня от вас там?

– Слава тебе, Господи… живой, – произнесла Нордетиха и обмякла будто сразу, стала ещё как будто ниже ростом. Засуетилась: – Час, час. А как же, – спохватилась вдруг, – сниму-то я тебе её, Скворешник ты проклятый?!

– А у тебя что, руки за день-то отсохли? Возьми да и сними. Я ж не прошу, ядрёна мама, новую мне сшить. Сама гордая, дак ребятишек – тех заставь…

– А ребятишки как?!

– А ребятишки ка-а-ак! – передразнил жену Михаил Трофимович. – Да мордой об косяк. Ответьте мне тогда: где я, за что и кем сюда посажен?

– Ребятишки, бегите-ка хоть за шестом каким, ли чё ли. Вода-то там как лёд идь, батюшки… Где ты! Здесь, лихорадошный!

– Я и без тебя знаю, что здесь, а где это, твоё здесь?!

– Дак как же это где… Здесь, – не соображая от злости и горя, отвечала Нордетиха. – Ты чё, сам не знаешь, обалдуй?!

– Знал бы, тебя бы, дуру, не спрашивал. Эй, если есть там поумнее кто, объясните мне, пожалуйста, мать вашу, где я, сколько мне ещё сидеть там и за что надо мной, над грейдеристом, учинили надругательство такое?! От холода, сижу, свихнуться можно.

– В речке ты, дядя Миша.

– В какой речке?

– В Песке.

– Ну а в ней-то я с какого это праздника…

– Скоро тебя, дядя Миша, вытащат. Ты только сиди и не волнуйся. Уже побежали, – объяснила девушка, смахивая с соломенных кудряшек голубую мохеровую шапочку. И волосы, естественно, тут же рассыпались по плечам девушки, студентки четвёртого курса Бородавчанского педагогического училища, рассыпались золотыми кольцами по красному мохеру кофты, что было девушке к лицу.

Тоже, видно, умишком-то небольно разжилась. Любка, наверное, тарасовская… поэмовная краля. Учительницей только и работать ей, больше-то ни на что толку не хватит. Сиди, строчит, и не волнуйся. Посмотрел бы я на тебя… Дилерерин, ядрёна пава. Колокольчики уже, как льдиночки, позвякивают об штаны, и руки не освободить. Пьяные они там все, что ли? Витька-то прибежал, есть или нету среди этих?

– Ви-итька!

– Чё-о… хм… т-тят-тенька?

– Почему родитель-то твой в речке?

– Н-не зна-аю, т-тятенька-а.

– А чего ты ревёшь-то, а, как по покойному? Да ты не бойся, не бойся, отец тебя просто так лупить не станет. За что мне тебя лупить? Не знаешь – почему, тогда скажи, кто завёз меня в эту речку, кто это так нещадно выколупился? И где Володька? Помолчи, дура! Рот ей кто-нибудь там запечатай. Пусть мне Витька объяснит.

– В-володька з-завёз тебя, тятенька… Упал с моста и у-у-уб-бе-жал туда вон.

– Он что, ездить, что ли, гамнюк, разучился! Или с головой что у него стряслось? Ну, сукин сын.

Карандаш, наверно, поперёк мозгов заклинил. А трактор где?.. Молчи! Я же сказал тебе – молчи! Придём домой, я покажу тебе, как со мной на людях разговаривать надо, забыла если… Смотри-ка, слова не даёт промолвить… тараторка. Витька, а трактор где?

– С-с то-об-бой р-рядом.

Рядом со мной?.. Ну, видно, последний керосин в башке у стихоплёта этого закончился, теперь и на поэму про Любку не хватит. Рыжему придётся дописывать. Рыжий допишет – долго тот мудрить не станет… так напишет, что Тарас до смерти читать будет.

Жич, жич, жич, жич, жач, жач, – говорил, не умолкая, береговой камешник, и гулко шаги под мостом отдавались. Слышались новые голоса. Из деревни подбегал народ. Кто-то спрашивал, кто-то отвечал, кто-то что-то советовал, а большинство – то просто охало и ахало. Михаил Трофимович узнавал по голосам новоприбывших и посылал в их адрес матерное. Дрожь в его теле неожиданно прекратилась, а перетянутые проволокой кисти рук уже занемели – и не чувствовались. Заложило в носу, и дышать Михаилу Трофимовичу приходилось ртом: а-ао, х-хао, а-ао, х-хао. На тёмный козырёк кепки, как на экран, вынесло вдруг из памяти далёкое прошлое.

Октябрь сорок седьмого года. Зелёная вода Щучкопески и пожухлая, прихваченная первыми морозами прибрежная трава. Не завтра, так послезавтра по Щучкопеске можно будет вовсю кататься на коньках. Нужно было, ну а точнее-то, было приказано в устье реки, где находился усть-щучкопе-сковский шпалозавод, срочно сплавить последние штабеля леса. Огромный хлыст – ствол старой лиственницы – вершиной и комлем зацепился за два торчащих из воды в десяти – двенадцати метрах от берегов стояка и перегородил реку. В заторе километра на полтора, до верхнего кривуна, накопились будущие горбыли и шпалы. И чтобы освободить им путь, необходимо было перерубить этот хлыст. И вот уже ловко скачет по обледеневшим брёвнам худенький, длинный, неуклюжий на ходу, Коля, Харченко Коля, в сорок четвёртом году семнадцатилетним мальчишкой, оглоушенным, попавший в плен, а с сорок пятого года сосед Михаила Трофимовича по нарам, скачет Коля и размахивает для балансировки топором. И развязавшиеся тесёмочки шапки-ушанки вверх-вниз, вверх-вниз. А с яра, замерев среди сухих дудок пучки и отжившего белоголовника, смотрят на него десятки глаз бывших солдат, бывших офицеров русских и немцев, прибывших с Поволжья. И плохо входит топор в обледеневшее, крепкое и само по себе дерево. Взмах-х-хек! Взмах – к-кха! А с сосен и пихт вороны в разные стороны: кар-р, кар-р. Страмовки. Звучно уж очень раздаётся и далеко разбегается, ушибаясь о звонкие от мороза стволы корабельных сосен, по октябрьской тайге передразнивающее топор эхо: зэк-ка, зэк-ка!! Недорубленное дерево под напором не выдержало – треснуло, сломалось. И пошли. Медленно, мощно пошли будущие горбыли и шпалы, подминая воду в русле. Не выпуская из рук топора, побежал паренёк к берегу. И берег близко. Вот уж он. Но провернулись две скользкие лесины, и лишь руками за них успел зацепиться Коля. И только кажется, что медленно ползёт по реке деревянная масса – бывшие солдаты и офицеры не успевают бежать за ней по глинистому берегу: стёрты, сглажены подошвы кирзовых сапог – вместо коньков. Нем Коля, и по берегу бегущие безмолвны. И только сердца: тах, тах, тах. И только карканье воронье. До следующего поворота бежали за Колей бывшие солдаты и офицеры. И только стон туда – в небо. И дальше только шапка-ушанка на молчаливом обледеневшем бревне. А когда лес пронесло, выбагрили Колино тело. И не было у него целого ребра. А пока несли его в барак, покрылось оно твёрдой коркой льда – как строганина. И всю дорогу престарелый, страдающий одышкой немец Иван Карлович Мецлер больно-больно по ушам всем: Кольйа, Кольйа, о майн Гот. В бараке негде – в бараке тесно живым. Наломали лап пихтовых, постелили их на земляной пол и уложили бывшего уже Колю в дровеннике. Выдолбили могилу, смастерили гроб и крест, пришли за Колей, а он лежит в ледяном костюмчике на пихтовой постели, улыбается голыми розовыми зубами и смотрит в дырявую крышу пустыми глазницами. А в открытую дверь и в узенькое слуховое окошечко, молча, теснясь, – вороны перепуганно. И потерянный ими в давке пух оседает плавно-плавно. Ни близких у Коли, ни родных, а теперь вот и Коли будто нет – вывелась династия. Только где-то в уже вырубленном и затянутом осинником бывшем бору, среди глубоких колей, пней и куч трухлявых уже сучьев, в Сибири, напоминающей порою великий вселенский погост, виднеется ещё, наверное, холмик с истлевшим крестом и изрезанным гусеницами на нём дёрном.

1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 74
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?