Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фреччеро мечтательно вспоминает о духе товарищества и совместных ланчах с Жираром и другими по несколько раз на неделе: он и Жирар открыли для себя напиток из пахты – новинку, которая им, похоже, очень нравилась. А еще вместе отыскали единственный балтиморский ресторан, где подавали улиток. «Я так любил Рене, что приучился пить пахту, – повторял он. – Боже мой, как я люблю Джонс Хопкинс – буквально вижу все это перед собой, чувствую вкус и запах. Как же мы там веселились!»
Из дружеской компании, общавшейся за сэндвичами и пахтой, выросло более широкое братство. Фреччеро сказал, что они вознамерились «проколоть воздушный шарик напыщенности „правых“». Госсман же рассказал, что их компания увеличилась, в нее влились «кафедральные бунтари», в том числе он сам. «Мы хохотали до колик – считали себя королями этого замка». В центре затеи стоял Жирар – он снова стал заводилой. «От него исходила какая-то особенная веселость, он часто смеялся и улыбался… Мы потешались над старичьем и, так сказать, силой своего хохота вытеснили позитивистов из города. Во всем это было столько радости. Молодежь подняла бунт. Это было задолго до 1968 года. Мы намеревались выбросить на помойку всю эту рухлядь». Одной из мишеней их остроумия была альма-матер Жирара – Школа хартий, «олицетворявшая всю эту позитивистскую науку, которую он ни в грош не ставил».
Кафедрой романских языков заведовал здравомыслящий и великодушный Натан Эдельман, но ее «мотором» уже стал неугомонный, «высокооктаново»-экспансивный Жирар. По преобладающему мнению, Жирара заметили в 1961-м, после его первой книги «Ложь романтизма и правда романа», но Госсман говорит, что восхождение Жирара к известности началось задолго до ее публикации. «Да, нас всех еще до выхода книги колоссально тянуло к Рене, – вспоминал он. – Я считал, что он не знает страха. Его отличала колоссальная уверенность в себе в наилучшем смысле этого слова. Он знал, что собой представляет, знал, чего хочет и что обо всем думает. Он никогда не полагал, что сторонники других идей несут ему угрозу… Его интеллектуальное присутствие ощущалось очень мощно. Но не в том смысле, что он был сухарем; нет, это было физическое присутствие, ощущавшееся со всей живостью: то был огромный мужчина с огромной головой».
«Мы были им просто околдованы. Отчаянно жаждали его одобрения».
* * *
В 1961-м незадолго до Рождества семья Жирар окончательно обосновалась в Май-Ледис-Мэнор – очаровательном историческом районе XVIII века, выросшем вокруг водяной мельницы, где мололи зерно. Этот район с коневодческими хозяйствами и величавыми старинными домами, размещенными поодаль от сельских дорог, находится чуть севернее Балтимора, двадцать минут на машине. «В окрестностях Балтимора очень красиво, – вспоминал Госсман. – Это не был большой изысканный дом – наоборот, скромный, но очень милый». Он вспоминал, что приглашения в гости были «такой колоссальной честью, что, когда начинали приглашать кого-то еще и не звали тебя, это было мучение».
Дети Жираров вспоминают Май-Ледис-Мэнор с нежностью – особенно, сказал их сын Дэниэл, после знакомства с суровой реальностью жизни в таком большом городе, как сам Балтимор. Он вспоминал, что родители его балтиморских друзей, в том числе ветераны Второй мировой, ходили в белых майках-алкоголичках, курили и пили пиво. На этом фоне Май-Ледис-Мэнор был сельской идиллией. Межевание там пока не провели, и пустующие участки, занимавшие сотни акров, обеспечивали жителям уединение, а детям – простор для исследований. О весне возвещало первое «ква-ак» лягушки-быка на Пороховом ручье неподалеку; Мэри, дочь Жираров, вспоминала, как наблюдала за метаморфозой головастиков, а Дэниэл – как заботился о соседской живности – свиньях и бассет-хаундах.
Связи с Авиньоном сохранялись: около двенадцати лет Жирар преподавал в аккредитованной летней школе, которую в 1962-м создал вместе с Мишелем Гуггенхаймом при поддержке колледжа Брин-Мор. Чтобы преподавать в школе, не требовалось быть ни сотрудником Брин-Мор, ни даже американцем – приглашались и коллеги из французских университетов.
Марта показала мне фотографию коттеджа, который они несколько месяцев снимали в Вильнёв-лез-Авиньон, на другом берегу Роны, напротив авиньонского старого города. То был прелестный оштукатуренный дом со ставнями цвета морской волны и черепичной крышей. Сезонный мистраль дул так сильно, вспоминала она, что шторы ходили ходуном, даже если закрыть все двери и окна. На снимке жмутся друг к другу у дверей коттеджа оба их сына – Мартин, родившийся в 1955-м, и Дэниэл, родившийся в 1957-м. Их сестра Мэри родилась в 1960-м на этом острове и обосновалась в домике вместе с ними. Теперь все семейство было в сборе.
На другом фото – глава семейного клана Жозеф Жирар, сидящий на стуле во внутреннем дворе коттеджа. По словам Марты, на этом снимке ему восемьдесят. Поразительно похож на сына – не то что на снимке в профиль, который я видела раньше в архиве Воклюза. На этом портрете темные, глубоко посаженные, запавшие глаза Жозефа похожи на глаза сына, но у Жозефа лицо определенно квадратное, а у Рене – более длинное, прямоугольное. Судя по выражению лица, Жозеф с удовольствием греется на солнышке в окружении растущего семейства. Через два года его не станет.
* * *
С Джоном Фреччеро я познакомилась несколько десятков лет назад в Стэнфорде, когда ходила на его лекции о Данте; мне запомнился ошеломляющий сплав светскости, проницательности и неисчерпаемой эрудиции. Он задал нам прочесть «Божественную комедию» в многотомном прозаическом переводе Чарльза Синглтона и горячо рекомендовал приобрести издание этой поэмы с комментариями Синглтона, назвав его самым авторитетным английским переводом. Благодаря его совету я доныне регулярно заглядываю в увесистые серые тома, купленные в букинистическом отделе «Black Oak Books» в Беркли. «А почему не стихотворный перевод?» – жалобно спросил кто-то с задних рядов большого лекционного зала. Фреччеро, обаятельно улыбнувшись, отбил мяч: «Чтобы никогда не расставаться с надеждой однажды выучить итальянский».
С завершением лекционного курса Фреччеро исчез из моей жизни, а однажды, когда я сообразила, что он без малого шестьдесят лет дружил с Жираром, появился вновь. В период работы Жирара в Джонсе Хопкинсе Фреччеро был одной из ключевых фигур, а спустя годы содействовал переходу Жирара на работу в Стэнфорд. Его высказывания о Жираре звучали убедительно и частично сформировали мои представления о теоретике, которого я знала лишь в последнее десятилетие его жизни. Жирар признавал, что определенную роль в тот период его жизни сыграли два специалиста по Данте: Фреччеро как раз дописывал диссертацию под руководством Синглтона, только что вернувшегося на работу в Джонс Хопкинс из Гарварда. После публикации «Лжи романтизма и правды романа» Синглтон способствовал повышению Жирара по службе, а Фреччеро познакомил Жирара с творчеством Данте. Влияние было взаимным: Фреччеро, только что закончивший диссертацию об ангелологии у Данте, весьма заинтересовался новой книгой Жирара. В научных начинаниях друг друга оба находили богатую пищу для дискуссий. Хотя, насколько мне известно, никто не говорил о влиянии Данте на Жирара, я смутно различаю тонкую нить флорентийского золота, проходящую через жизнь и труды Жирара. Фреччеро определенно внес в это свой вклад.