Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Грета и Альвар были такие хорошенькие. Сострадание было их единственной надеждой. Встречались взрослые люди, которые в здравом уме и трезвой памяти накидывались на детей. «Ничего у нас нет для сучьих детей», – кричали старушки, но вслед младшим реже.
Я думаю о том, что нападение – лучшая тактика защиты.
– А твоя собственная мама, ты ее помнишь с детства?
Давно хотела спросить, но все не решалась. Я-то свою хорошо помню, хотя наши пути и разошлись.
Бриккен ошарашена моим вопросом. Поначалу я думаю, что она не ответит. Она открывает рот и закрывает снова. Но потом откашливается:
– Помню, в детстве мама брала меня на руки, когда я плакала. Помню, как она носила меня на руках, помню еще красивый венок из полевых цветов, который она сплела для меня. Ради нас, детей, она готова была на все. Буквально на все.
Тело у меня становится ватным. Я-то думала, что Бриккен обидится или рассердится. Именно поэтому мне не раз хотелось задать ей этот вопрос. Но она только замыкается в себе, замолкает, избегает смотреть на меня. На самом деле мне хочется спросить еще – что случилось с ее родителями, они умерли или просто не смогли о ней позаботиться, но мне так и не удается встретиться с ней глазами. Когда она снова заговаривает про Фриду, мне начинает казаться, что она сыпет между нами слова, чтобы замести следы.
Фрида все худела, теряла силы и таяла на глазах. Ее прошибал то пот, то озноб, простыни в кровати становились все более влажными. Сколько ни протирала Бриккен ей лоб, на нем не переставал выступать холодный пот, а резкий кашель не унимался. Все дети спали в другой постели, чтобы не намокнуть.
– Что отличает больного человека от здорового – твое тело или корабль, или тюрьма, – говорит Бриккен. – Либо ты можешь, либо не можешь выпрямить спину, выйти из дома, приготовить еду. Можешь или не можешь сам подтереть себе задницу.
Бумага с именем Руара ускользает со стола, опускается на пол. Там она и остается лежать – как он. Мне очень не хватает его. За окном ждут опавшие яблоки, которые никто не собирается, скользкие под ногами. Они упали с веток, оставив пустоте предостаточно места. Если бы я встала сейчас под яблонями, лампа в кухонном окне показалась бы такой теплой и зовущей среди сырости и мрака. Раньше мы собирали яблоки вместе: мы с Руаром передавали корзины Бриккен через кухонное окно, она же пела кошке и готовила варенье. На этот раз мне, видимо, придется собирать их одной.
У забора появляется косуля, смотрит мне в глаза, но в следующую секунду исчезает. Или все это мне почудилось. Может быть, это просто ветка качнулась. Рога у косули отрастают каждый год, рождаются заново словно почки, как я слышала. У людей все по-другому. Сделанного не воротишь.
Вечер ложится на нас тяжелой крышкой. В это время года вечера еще бледные, но скоро они станут черными – приближается осень.
Мы ищем одежду ему на похороны. Что-то другое, только не эту черную смирительную рубашку. Я достаю из шкафа вешалки и стопки вещей, показываю Бриккен, но она только качает головой. Она отвергает синюю рубашку с кругом от жевательного табака на нагрудном кармане, которую я купила ему в «Домусе» в Сёдерхамне всего пару лет назад.
– Нет, только не эту. Он говорил, что она кусается.
Потом она хмурит брови при виде серой.
– Только не синтетическую, – говорит она и отмахивается, когда я показываю стопку норвежских свитеров.
– Ну мы же не в Норвегию собрались.
Я продолжаю, сохраняя нейтральное выражение лица. Стискиваю зубы – выхода нет. Может быть, ее и устроил бы тот черный костюм, но мне он не нравится. Зеленая охотничья куртка согрела бы его куда лучше. Бриккен хочет отделаться от нее, отдать или выбросить. Я хотела бы оставить ее себе, скажем, надевать под свою одежду. Так много одежды, которая больше не нужна – по коже пробегают мурашки, когда я беру ее в руки. Нижние футболки, которые я помню, полосатая праздничная рубашка, в основном провисевшая в шкафу, охотничьи кепки, протертые внутри, синие брюки с круглым пятном от табакерки. Рубашки отправляются в мешок с надписью «отдать». Брюки, кепки и футболки она вынуждает меня выбросить, теперь я вынуждена своими же руками препроводить их в один из двух черных мусорных мешков. Вещи, лишившиеся своего владельца. В глубине души я надеюсь, что она не поведет меня в прихожую, чтобы разобрать сапоги. «Там по полу сквозит», скажу я, если она попробует. Сейчас я показываю ей очередную рубашку, белую в красную клетку. Помню, когда он перестал ее носить – у него начали дрожать руки, так что он не мог больше застегивать пуговицы. Мне приходилось помогать ему.
Помню тебя в этой одежде, помню тебя в саду у спиленного дерева, в кепке, натянутой на глаза в грибном лесу, в комнате стоящим против солнца из окна, когда ты натягивал на себя вот эту рубашку.
На рукаве разошелся шов, но ткань в хорошем состоянии. Бриккен указывает на черный мешок.
– В мусор.
Тут я восстаю.
– Разве из нее нельзя наделать кухонных полотенец?
Она вздыхает, но позволяет мне отложить рубашку в сторону.
– Ты чем-то владеешь. Ветерок подует – и ничего у тебя нет, – произносит она. Голос колется, как грубая шерсть. – Бессмысленно бороться – все, что мы считаем своим, всего лишь пыль и паутина.
Да, так и есть.
Вечно она объясняет мне то, что я и без нее знаю.
Преимущество на ее стороне, с самого первого дня. Ее первый этаж так и остался для Дага домом. Когда по вечерам наступало время ужина, мы все чаще набивались в кухню, толпились вокруг стола у Руара и Бриккен, с кастрюлями и кроссвордами. Я красиво накрывала на стол, помогала ей мыть посуду. Потом уходила вслед за Руаром, чтобы ему помочь.
Я любила наблюдать, как он работает. Смотреть, как он поднимает топор, спокойно и уверенно. Видеть, как он старательно чистит каждый овощ, когда он брал на себя домашние заботы, чтобы дать мне и Бриккен отдохнуть. Или как он складывает сборник кроссвордов, чтобы принести еще дров. Никогда никаких сомнений, но и никакой спешки. Быстро