Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сначала надо попасть в парадную дореволюционного дома на улице Жуковского. Толкаешь тяжёлую дверь и ступаешь, вернее, съезжаешь на подошвах по стоптанным ступеням в сырость и сумрак пещеры – просторный, даже торжественный вестибюль, некогда отделанный мрамором, ныне крашенный согласно вкусу жилконторы: в цвет солёного огурца. Летом перемещение с жаркой улицы в этот склеп даже бодрит, но в холодные месяцы, коих в году наплывает предостаточно, в парадной промозгло и неопрятно, ибо снаружи под дверь затекает мутная жижа.
Итак, проходишь мрачным вестибюлем к лестнице и по восьми ступеням поднимаешься на первый этаж. Здесь справа и слева облезлые двери в квартиры, а в центре – крошка-лифт, этакий спичечный коробок; встроен в лестничный пролёт давненько, в пятидесятые годы, и рассчитан на полторы истощённые персоны, да и те стоят либо в затылочек друг другу, либо нос к носу. Но и это – величайшее благо для верхних жильцов, при пятиметровых-то потолках здешних квартир: допереть на четвёртый этаж полную авоську всё равно что на восьмой советской многоэтажки.
В лифте довольно грязно, народ не то чтобы нарочно пачкает, но идёт с улицы, и потому в любое время года тут пахнет мокрой псиной, старым трамваем, зимней белёсой тоской… Заползаешь внутрь, умудрившись не уронить с плеча рюкзак, вручную закрываешь двери (они складываются гармошкой и заедают) и стоишь – в стенку лбом, поневоле изучая начертанное чернильным карандашом:
Интересно кошка серит: хвост дрожит и морду щерит.
Начертано грамотно – Ленинград! Лифт пыхтит, содрогается, мучительно втягиваясь на вершину Фудзи, дверь с дачной уборной летит противовесом вниз, кошка всё серит и, кажется, конца этому не будет. Но – будет! Вот он, четвёртый этаж. Вернее, четвёртый с половиной, ибо лифт останавливается на площадке между этажами. «Наша» квартира справа, там, где ступени заворачивают на пятый этаж.
Большая хлипкая дверь, никак не железная, а из сомнительного на вид дерева, чуть ли не из фанеры, выкрашена в почтовый коричневый цвет. Слева по традиции – ряд звонков (их пять), но половина не работает, и потому люди в остервенении тычут во все подряд, лишь бы кто отозвался. Наконец тебе открывают дверь и в двухсотый раз говорят одну и ту же фразу: «Фраерок, не разбейся!» И опять ты слегка раздражаешься: что я – дебил, не помню?! – и опять, споткнувшись о тот же подлый косой порожек, влетаешь в прихожую чуть не лбом о стену…
Но в жизни Стаха и эта квартира, и всё с нею связанное появилось не сразу.
* * *
Вначале, как в дореволюционной Библии Эльвиры Самойловны, отчей тёзки старухи Баобаб, из тверди земной и тверди небесной для Стаха был создан Первый мед – так в Ленинграде называли этот знаменитый вуз.
Его корпуса, как и весь город, надменные и одновременно обшарпанные, были построены в самом конце XIX века для первого в России, а может, и в Европе женского медицинского института. Высокие по тем временам, с каменными лестницами, год за годом они принимали толпу первокурсников – ещё робеющих, в хрустких от крахмала белых халатах. Профессора там были лучшие, именитые-избалованные, весь город к ним стремился, и случись беда с близкими, искал блата в Первом меде, где же ещё.
В клинике при институте мало что изменилось с начала века: палаты огромные, давно не видавшие ремонта, так что пациентов и родственников встречали всё тот же зелёный, местами драный линолеум, облупившиеся стены, рассохшиеся деревянные рамы и старые двери, с закрашенным белой масляной краской стеклом.
Но стены были мощные, построенные на века, а за большими окнами внизу лениво текла деревенская с виду речка Карповка, ибо, в отличие от воспетых Мойки-Фонтанки, её берега не заключены в гранит, а, покрытые чахлой северной травкой, спускаются прямо к воде. Зато на другом её берегу развернулся чудесный ботанический сад с дореволюционными оранжереями и безлюдными пасторальными уголками, куда сбегали студенты, влекомые разнообразными намерениями и страстями.
Институт огромный, все в нём теряются, особенно первокурсники в первые недели учёбы: бегают, как пуганные тараканы, но хорохорятся – мол, всё нипочём. Суматоха, неразбериха, толкотня… Корпуса, разумеется, пронумерованы, но бывалые люди называют по кафедрам: пройдёшь урологию, завернёшь за инфекционные болезни…
Улица Льва Толстого, ведущая к метро сквозь корпуса института-гиганта, всегда бела от халатов студентов и преподавателей: уже подъезжая на трамвае, видишь, как они мотыльками носятся по дорожкам между зданиями, даже зимой выскакивая без пальто – курнуть на крыльце. По первому времени именно курево помогает от напряжения, от страха не выдюжить, от тоски по дому, от запаха анатомички. От неподъёмного ужаса навалившейся на тебя новой жизни. Незнакомые стылые запахи – вот что ошеломляет в чужом городе, а уж тем более среди этого холодного гранита, постоянной текучести неба и воздуха, пролитого на булыжник мазута, лязга трамвайных колёс… Вечная хмарь, вечный недосып, вечная невозможность вовремя и толково пожрать. А время голодное, талонное: в продуктовых по всей стране – пирамиды из банок «салат дальневосточный» да ряды трёхлитровых баллонов с берёзовым соком; при одном взгляде на них в уме возникают стада отдоенных берёз.
А из студенческой столовой несёт безрадостными щами. Как представишь себе бледные водоросли в бурой водице, так и рванёшь за пирожками к метро, – это минут пять бодрой пробежки. Метро «Петроградская» – вроде и не самый центр, но место козырное. Павильона там нет, входишь-выходишь просто из первого этажа пятиэтажного дома. И всплывая на свет божий – ленинградский серый, как застиранная простынка, свет, так и рыщешь глазами по обеим сторонам Кировского проспекта, высматриваешь пищевого ангела в белом халате поверх телогрейки.
О! Вон она! Тётки продают с лотка жареные пирожки с мясом – вкусные до ужаса, никакой возможности мимо пройти, особенно зимой, когда лютая холодрыга, а ты после ночного дежурства на «скорой» не успел ни черта хватануть. И при виде облачка пара из горячей утробы лотка твои волчьи зубы начинают отбивать неуёмную чечётку, а твоё уже почти-медицинское сознание («По локоть в стафилококках!» – ужасается профессор Багрянцева) вступает в конфликт с голодным волчьим брюхом. «У-у-у-у, как па-ахнет!» – завывает брюхо и неизменно побеждает, тем более что пирожок – гривенник, позволить себе можно. «Два, пожалуйста!»
…Если от метро повернуть направо, пройти вдоль длинного дома и миновать сквер, где Попов-изобретатель-радио кого-то в чём-то убеждает бронзовой протянутой рукой, причалишь к популярному кафе «Рим», всегда забитому студентами. Название неофициальное: просто стены там внутри расписаны колоннами и прочей античной туфтой, и уютные такие диванчики оббиты красным дерматином. Место славится горячими бутербродами, чуть ли не первыми в городе, тоже туфтовыми: сиротский ломтик хлеба, на котором в три этажа балансируют: кусочек огурца, кусочек морковки и ржавая шпротина. Считалось шиком заглянуть сюда с девочкой «на пару бутеров». (Однако: семьдесят две копейки! Стах купил себе разок – побаловаться, потом зажался; экономил свой капитал, наследство Веры Самойловны. Ему было на что тратить.)