Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зачерпни из лывы водички, – попросил. – Постарайся без грязи.
Я сходил, подал ему ведро с водой. Гляжу, а он её в топливный бак начал наливать.
– Ты чего, на воде решил ехать?!
– Соляра в баке есть? Есть! Но на самом донышке. Её поднять надо, – ответил мне Коля и коротко объяснил: – Вода тяжелее, она ляжет на дно, солярка поднимется, её насос и затянет. У топливного бака выходное отверстие смонтировано выше дна.
И, можешь себе представить, Коля запустил трактор и потихоньку, помаленьку дотянул до деревни. Ну, ни дать ни взять тургеневский Калиныч, простодырый, мастеровой, безотказный и с понятием.
Коля Речкин
Столь позднему визиту я был обязан именно Коле Речкину. Его я узнал по тому описанию, которое оставил мне на память Вячеслав. Что такое, как говорил Шугаев, человек с понятием, я так и не определил, да и в рамки Калиныча мой поздний гость как-то не вписывался. На мой взгляд, ему больше бы подошла кличка Горыныч. Да и сами деревенские о нём говорили разное: одни утверждали, что такой голову оторвёт и недорого возьмёт, другие, наоборот, жалели его, утверждая, что Коля бессребреник, которым пользуются все кому не лень. У Речкина было оторвано пол-уха, и некоторые утверждали, что столь серьёзное ранение нанесла ему стая голодных бездомных собак, повалила полупьяного на землю, а одна из них вырвала ему пол-уха. Сам же Речкин утверждал, что ранение он получил в тайге во время схватки с матёрым медведем, а историю с собаками придумали те, кто когда-то раскулачивал его деда Спиридона.
Шугаев быстро нашел с ним общий язык и частенько ходил с ним в тайгу, предполагая сделать Колю основным героем своих будущих охотничьих рассказов.
– Трубы горят, может, у тебя чё-нить найдётся? – вновь подал голос поздний гость. – Может, лосьён иль одеколон. Одеколон – это вещь!
– Решил побриться, – пошутил я. – Найдётся! Есть «Архи». Монгольская.
– А мне всё одно, – слабо махнул ладонью Речкин.
Я достал из портфеля приготовленную для лесничего бутылку водки, отвинтил металлический колпачок и разлил в пиалы.
Коля сглотнул слюну, приставил топор к порогу, снял с головы кепку и присел на стоявший у дверей табурет.
– А чё, стаканов у тебя нет? – кивнув на пиалы, уже хозяйским, повеселевшим голосом спросил он.
– Её, Коля, монголы подают в пиалах. Она сделана из молока. Хитрая водка. Голова трезвая, соображает, а ноги не идут. Да ты подвигайся поближе.
– Да у меня руки длинные, – повеселел Речкин. – Надо, достану везде.
Не поднимая зада, он всё же придвинул табуретку к столу. Выпили за знакомство. Коля вытер рукавом губы.
– Ты закуси, – предложил я и подвинул поближе тарелку с хлебом и огурцами.
– После первой не закусываю, – признался Коля.
– Понял.
– А я учился здесь, в этой школе, – оглядев полутёмную комнату, доложил гость. – А в седьмом классе здесь у меня любовь была, Веркой звали. Я её за косы дергал, а меня за это в угол, вон за ту печь, ставили. А потом меня Кира Владимировна, училка наша, просила принести дров, что-то похолодало. Я бегом во двор, это всё равно лучше, чем столбом стоять. А на стене висела карта Советского Союза. Я бросаю в топку поленья и думаю, вот бы сейчас поехать на Чёрно море. Там, говорят, круглый год тепло и не надо печь топить. И взять с собой Верку. А обратно через Москву. Сходить в зоопарк и посмотреть, как живут за забором изюбри и медведи. А ещё хотелось съездить в Грецию, глянуть местечко – Марафон называется. Может, слышал? Где греки с персами бились. Потом грек бежал, чтобы сообщить, что они победили. Коля пожевал губами с какой-то непонятной для меня тоской, оглядел стены. – Отсюда, от нас до города сорок вёрст. Мамке моей здесь плохо стало, помирать начала. Я в город побежал, чтобы врача вызвать. Бежал всю ночь, слёзы размазывал. Даже коня в деревне не нашлось. И телефона в конторе не было. К утру прибёг в Пивовариху, там больница. После обеда прислали врача, но было уже поздно. Помёрла мамка. Сколько раз я эти сорок верст на своих двоих… Эх, жизня!.. Я ей, когда вырос, памятник поставил. Если хочешь – покажу. – Коля втянул в себя воздух. Надо бы на ночь протопить. Сыро здесь, давно не топлено.
– Я хотел, но не успел.
– Так давай, я щас дров принесу! – И выскочил во двор.
Я открыл печную дверцу, сунул под заготовленные лучины смятую газету и чиркнул спичкой. Дымя, газета прогорела, но приготовленные для растопки дрова не торопились разгораться, из всех щелей на плите повалил сизый дым. Я схватил обрезок оргалита и, открыв дверцу, начал нагонять в печь воздух. Дым в комнату повалил ещё сильнее. Вошёл Коля, вывалил на металлический лист перед топкой охапку наколотых дров.
– Ты забыл открыть заслонку, дымоход отсырел, задохся, тяги нет, – объяснил он и, отодвинув меня в сторонку, выдвинул заслонку и приоткрыл поддувало. Огонёк повеселел, потрескивающие язычки потянулись куда-то в темную глубину печи.
– Теперь дело пойдёт, – спокойным голосом заверил Речкин. – Эта печь, она меня вспомнила и послушалась. Ей лет шестьдесят будет, а гляди, держится! Я Шугаеву говорил, давай подгоню «Челюсник», раскатаю барак по брёвнышку, перепилю что не сгнило. Что у нас в тайге лесу мало! Если ты решишь строиться, то привезу сколько надо. Соберёшь новый дом, чтоб всё чин по чину. Чтоб свежестью пахло, деревом и теплом. А так гнильём да мочой всё провоняло. Кто посчитает, сколько людей через школу прошло! Ты это кресло не выбрасывай! – кивнул на деревянное, похожее на трон кресло. – Я его Славке сюда притащил. Оно от моего деда осталось.
Глянув на кресло, я вспомнил, как любил Шугаев, развалившись на этом троне, рассуждать о всемирной отзывчивости русского человека и давать свои оценки известным писателям.
– Ну что? Печь затоплена, надо бы это дело обмыть! – уже ровным, повеселевшим голосом предложил Речкин.
– Ходил к