Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Туйчи стоял в стороне и смущенно улыбался. Попрощавшись с ним, все трое уселись в машину (Дадоджон и Бурихон на заднем сиденье, Аминджон — рядом с шофером) и поехали.
— Давай, Мирсалим, жми! — сказал Бурихон шоферу таким тоном, словно тот подчинялся ему, и обратился к Дадоджону: — Почему ты не дал телеграммы? Сюрприз хотел сделать?
— А кто вам сообщил? Откуда узнали? — спросил Дадоджон.
— Плохой был бы я прокурор, если бы не умел дознаваться, — засмеялся Бурихон, не ответив на вопрос.
Но Дадоджон уже догадался, что однополчанин прислал из Куйбышева телеграмму, и подосадовал на него: «Эх Юра, Юра, перестарался, дружок. Что же ты наделал, зачем?» Перед его мысленным взором мгновенно промелькнуло лицо Наргис.
Досада на друга, усталость, горечь из-за сорванного свидания с любимой вылились вдруг в злое раздражение.
— Не знал я, что тут такие порядки! — резко бросил он. — Не думал, что, сойдя с поезда на рассвете, домой доберешься только к вечеру, что самовары закипают по три часа, везде толкотня и неразбериха, никакого уважения к людям!.. Знал бы про ваши беспорядки, обязательно дал бы телеграмму.
— Что ты имеешь в виду? — сдвинул брови Бурихон.
— Да хоть транспорт! Автобус появляется когда вздумается, половина пассажиров остается, не смотрят, женщина ждет или инвалид, ребенок, фронтовик — все одно, кто посильнее, понахальнее, тот и лезет. Нахалам и хамам, видно, тут вольготно…
Слушая Дадоджона, Аминджон, усмехнувшись, подумал: «Горяч парень, горяч… Но это не беда, лишь бы не был кичливым и спесивым. Хоть и резок, но, видать, справедлив».
— Да, безобразий много, — обернулся Аминджон. — Но, знаете, в народе говорят: «У мудреца Лукмона спросили, какая горечь в конце концов превращается в сладость, и он ответил — терпение».
— Терпеть безобразия?!
— Нет, терпеливо, упорно и настойчиво бороться с ними, устранять прежде всего причины, их порождающие. Многие наши теперешние беды и трудности порождены войной, их, к сожалению, одним желанием не убрать. Нужно работать, работать и работать. Ну а кому это делать, как не бывшим фронтовикам? Особенно таким молодым, энергичным людям, с горячим сердцем и боевым опытом, как вы? — Аминджон улыбнулся. — Так что, Дадоджон, за работу!
— Но он сперва должен отдохнуть, — сказал Бурихон, поправляя свой черный, в красных горошках, галстук. — Ему положен отпуск за четыре года.
— Заслужил, — снова улыбнулся Аминджон.
— Да какой там отдых? — махнул рукой Дадоджон. — Увижусь с родными и друзьями, посидим, поговорим, вот и отдых!
— А потом? — вдруг спросил Аминджон. — Чем думаете заняться? — уточнил он, встретив недоуменно-растерянный взгляд Дадоджона.
— Не знаю, посмотрим…
— Юристом будет! — произнес Бурихон тоном, не терпящим возражений. — Он ведь до призыва окончил юридическую школу.
— А, ну это отлично! — сказал Аминджон. — Можно к вам в прокуратуру пойти или следователем в угрозыск. Юристы нам везде нужны.
— Я еще диплома не получил, — вздохнул Дадоджон. — Надо съездить за ним в Сталинабад, потом, наверное, что-нибудь предложат.
— Еще бы не предложили! — по-прежнему уверенным тоном проговорил Бурихон. — Юристы с дипломами на улице не валяются. Могут даже судьей сразу направить. Тебе эта должность по силам.
Дадоджон хотел что-то сказать, кажется, возразить, но в этот момент машина подкатила к дому Мулло Хокироха и остановилась у больших ворот.
7
А на берегу речки, в условленном месте — на плоском камне, окруженном зелеными плакучими ивами, Дадоджона ждала Наргис.
Ей было двадцать лет, но выглядела она лет на шестнадцать-семнадцать, потому что была тоненькой, нежной и хрупкой. Один взгляд ее огромных иссиня-черных глаз кружил головы и заставлял трепетать сердца. Пушистые черные брови, изогнутые как луки, прямой, будто точеный, маленький нос и маленькие, чуть пухлые пунцовые губы, похожие на бутончики алых роз, черные завитки волос на висках, — словом, Наргис была красавицей.
Кто-нибудь, разумеется, спросит: если она такая красивая, то почему же до сих пор не замужем? Как это сваты не истоптали порог ее дома и обходят его стороной? Разве в кишлаке Карим-партизан так много красоток, что до нее не доходит очередь?
Нет и нет! На эти вопросы один-единственный ответ: Наргис не желала выходить замуж и поэтому всех парней отвергла, всем сватам отказала.
Спросите: ну, а что же родители и близкие родственники? Как допустили такое мать и отец? Разве не знали, что их дочь нарушает обычаи и это грех и беда? Не сказали ей об этом? Не пугали тем, что останется старой девой? Не объясняли, что на перезревших девиц, как на перезревшие плоды, нет спроса, что безмужняя жизнь горька и никчемна?
На это можно ответить так: не было матери у Наргис, с десятилетнего возраста ее растил, ласкал и лелеял только отец, один он, ибо не было у них в кишлаке и родственников — родня жила в другом районе и появлялась изредка. Так что отец был единственным, кто мог говорить с Наргис, объяснять ей, спрашивать у нее и на чем-то настаивать. Но он — такой уж по натуре — спросил один раз и, услышав твердый ответ, больше эту тему не трогал. К тому же он знал, что дочь влюблена в Дадоджона и дала ему слово. Хоть Бобо Амон и терпеть не мог его старшего братца, ненавидел Мулло Хокироха, как ненавидят заклятых врагов, тем не менее скрепя сердце молчаливо благословил Наргис на верность чувствам и долгу.
Как по-разному лепит людей природа, даже отца и дочь! Дочь — кроткая, добродушная и общительная, а отец, наоборот, угрюмый и молчаливый, вспыльчивый и нелюдимый, словно ожесточился на весь белый свет и пытается оградиться от мира прокопченными стенами дымной кузницы, огнем горна, грохотом молота. В кишлаке Бобо Амона побаивались, обращались к нему подчеркнуто вежливо, не шутили с ним и не подсмеивались над ним, в гости не звали, да если бы и пригласили, он бы не пошел. Но он никогда не злословил, никогда не боялся, говорил все, что думал, открыто, в лицо, и это людям нравилось. Уважали его и за умение работать, за мастерство. Он действительно был отменным кузнецом, мог бы подковать и муравья, и многие сокрушались, что столь чудесного умельца бог наградил столь скверным характером.
Да, он знал только работу и дом! Прекрасной Наргис Бобо Амон отдал целиком свое сердце и всю свою нежность. С дочерью он отводил душу, часами беседовал,