Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А тех, кто сажал вас, ещё не засудили?
Услышать от официального лица такой текст в 1954–1955 годах было потрясением, с трудом укладывалось в голове. Моментально вспыхнувшее благодарное чувство к директору, Николаю Алексеевичу Элле, я сохраняла всю жизнь.
Приказ о зачислении в труппу был тут же подписан. Окрылённая, я неслась по коридору к Диме:
– Остаёмся!!! Остаёмся!!!
Удачно всё сложилось и у Димы. После Баку он уже не мечтал работать с профессиональными музыкантами и певцами, а здесь это получилось само собой. Впервые после освобождения он был принят на работу концертмейстером в республиканскую филармонию. Как всегда и везде, его тут быстро оценили, превозносили, называли «наше чудо».
Посмотрев спектакль русской труппы прошлого сезона – «Вей, ветерок» Яна Райниса, – я поняла, что попала в театр «благородных кровей». Поэтичная, слаженная постановка, декорации, музыкальное оформление, актёрский состав (особенно Тамара Павлова и Анна Григорова) – всё пришлось по душе.
Непререкаемым авторитетом в театре пользовался главный режиссёр Евгений Алексеевич Токмаков. Думаю, ему было лет шестьдесят пять. Выпестованный школой МХАТа, он на равных с художественными требованиями предъявлял к труппе и этический счёт. Похоже, он намеренно пригласил очередным режиссёром ленинградку Нину Николаевну Гороховскую. Её творческий почерк никак не совпадал с его мхатовским академизмом. Но он с любопытством следил за её репетициями, а она безбоязненно вступала с ним в спор и властно требовала от «своих» актёров выполнения намеченного ею рисунка ролей и выверенных на репетициях мизансцен.
Был в театре и третий режиссёр, Михаил Иванович Дагмаров. Его «попустительский» метод работы полностью противоречил установкам обоих коллег. Где-то к десятой-двенадцатой репетиции он мог сказать: «Поваляйте-ка дурака сами. Порепетируйте без меня, надо изгнать из этой комедии академический холодок». Брошенные им, мы пробовали домыслить что-то по отдельности, похулиганить. Затем он появлялся, кое-что менял в наших импровизациях, и спектакль получался на диво живым. «Доверяйте себе так, как я доверяю Вам, дорогая сороконожка. И не задумывайтесь, на какую из своих сорока ног ступать прежде», – написал он мне на одной из премьерных программок.
Основательность Русского драмтеатра так притягивала, что актёры стремились задержаться здесь на длительный срок. И действительно оставались на десятилетия, а часто и на всю жизнь. На собраниях труппы отношений с дирекцией не выясняли, а спокойно и заинтересованно обсуждали насущные проблемы, репертуар, план гастролей. Болезненно-остервенелый дух собраний, на которых, отстаивая уважение к себе, актёры в уральском Шадринске рвали душу, был тут вообще непредставим.
Стоит сказать, что здание театра для русской и чувашской трупп было одно. Как раз в тот год из Москвы в Чебоксары вернулся курс чувашских актёров, окончивших ГИТИС. Эти молодые, театрально образованные люди и составили костяк труппы. Существовали мы дружно, миролюбиво. С интересом смотрели спектакли друг друга и по репертуару национальной труппы складывали представление об истории чувашского народа и его фольклоре. В русской труппе было пруд пруди молодых героинь, хороших актрис, и – удивительное дело – для всех находились роли, все оказывались занятыми в спектаклях.
Первой моей ролью по приезде в Чебоксары была сверхположительная инженю Галя в пьесе Минко «Не называя фамилий», смелой по тем временам сатирической комедии. Постановщик – Нина Николаевна Гороховская. Я не предполагала, что зал может, затаив дыхание, ждать, как проявит себя дебютирующая на сцене актриса. Какие-то секунды я без текста отыгрывала ситуацию, когда человек приходит в чужой дом, а там никого нет. И едва произнесла первую застенчивую реплику, как публика дружно зааплодировала. Так с ходу, можно сказать – авансом, я была принята зрителями города на Волге. И в свою очередь, полюбила обе труппы драмтеатра, сам город и чебоксарцев.
* * *
Рассылая бесчисленные запросы в адресные бюро крупных и небольших городов, в горздравотделы страны, я продолжала разыскивать сына. Получала кипы справок: «Не проживает», «Не значится», «Не числится».
Взбудоражил ответ из Управления милиции Мурманской области: «В настоящее время проживающим не значится, выбыл неизвестно куда без выписки». Значит, там Бахарев был! И теперь снова маневрировал, менял места жительства, прятался. Списываясь с другими северными знакомыми, я расспрашивала, не встречал ли его кто, не слыхал ли о нём. Случалось, кто-то сообщал: видели его в Саратове, слышали, что он живёт в Кинешме. Но и оттуда приходило всё то же: «Не проживает».
Нашего с Димой прошлого здесь никто не просил замалчивать. Но оно само расправлялось со мной без всякой пощады. Тоска по сыну приняла в Чебоксарах маниакальную форму. Схожую с той, которая преследовала меня во время Ленинградской блокады, когда прервалась связь с мамой и сёстрами. Тогда мне всюду виделась одна Валечка (даже в обличье мальчика), и никогда – мама или Реночка. В Чебоксарах мне повсюду и во всех виделся сын.
Я выходила на берег широкой, раздольной Волги, по которой в одну сторону тащились баржи, гружённые дровами, налитые нефтью, а в другую везли астраханские арбузы, прочую снедь. Пахло водой, рыбой, кожей, Историей. Всё на реке было голосистым, протяжным, ошалевшим и при этом отлаженным. Там легко дышалось. Туда влекло. К пристани причаливали пассажирские пароходы. В каждой сходившей на пристань семье с ребёнком мне мерещился сын: «Это они. Возвращаются из отпуска с Юрочкой». Я ускоряла шаг, подбегала. Люди оказывались незнакомыми.
Ночами гудки плывущих по реке пароходов озвучивали оторванность и тоску по сыну. Позже, когда нас переселили на частную квартиру, возвращаясь с выездных спектаклей далеко за полночь, я упрямо направлялась не к дому, а к вахте театра – узнать, нет ли для меня письма из адресного бюро какого-нибудь города с вестью о семье, скрывшейся с моим сыном. Безуспешность поисков сводила с ума. Наличие этой чёрной дыры лишало смысла события, чувства, слова и даже творческие устремления. Любая мысль о будущем упиралась в тупик: «Тогда, когда найду сына». Подлинная жизнь должна была начаться только с той минуты.
Может, было бы чуть полегче, если бы у нас было собственное жильё вместо меняющихся комнатушек в здании театра и череды частных углов. Меня терзала душевная потерянность, пугало и отчуждение Димы. Возвращение в профессию, восторженное признание и успех вернули ему прежнюю самодостаточность. Я радовалась, гордилась им, но недоумевала: как можно меня не любить, если я предана ему и всё на свете вижу совместным? В каком-то испуге, неумно и бестолково пыталась вернуть хоть что-то из нашего прежнего. Уходя на спектакль, оставляла ему записки: «Знаешь, Дим, впервые в жизни я столкнулась с трудностью постижения души другого человека. Прежде мне это без труда давалось.