Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не так давно, рассматривая любительские фотографии чебоксарской поры, я с удивлением обнаружила, что мы с Димой на них всегда рядом. Выглядим улыбчивыми и беззаботными в компании актёров. Возможно ли, чтобы внешне это смотрелось так, если память хранит страдание и недоумение?
У Димы был отпуск. Он поехал со мной на гастроли в Кинешму. Мы плыли на пароходе по Волге. Было свежо. Пассажиры прятались по каютам. На палубе, на носу парохода я стояла одна. Смотрела, как учащаются речные повороты, как Волга в некоторых местах сужается. Едва стало темнеть, на береговых склонах появились бакенщики с фонарями. Один за другим зажглись бакены. Я знала, что Дима не обеспокоится моим отсутствием, не подумает принести мне что-то накинуть на себя. Он не баловал житейским вниманием. Оно как-то исключалось из отношений. Чего же я всё-таки в Диме не поняла и недопонимаю сейчас? Чего-то, наверно, недослушала в его рассказах о себе. Он нередко вспоминал своё детство, проведённое в Греции, а затем под Майкопом, куда семья переехала в начале тридцатых, тепло рассказывал о матери и братьях. Про кусок земли, на котором отец выращивал табак, он говорил: «У нас была плантация». Это определение – «плантация» – чем-то трогало… Он, видимо, изверился в людях из-за того, что жена в Баку не дождалась его освобождения и вышла замуж… Или я своим московским «ослушанием» нанесла непоправимый удар по его эллинским представлениям о роли жены в семье?
* * *
После одной из стоянок ко мне подошёл наш молодой актёр Володя Кадочников:
– Знаете, что я сейчас проделал? Шаг в шаг шёл по берегу за Дмитрием Фемистоклевичем. Изучал походку вашего сиятельно-обаятельного супруга. За первый урок поставил себе четвёрку с минусом. На большее не потянул.
Девяностопятилетняя одесситка Зайка огорчалась, когда я приезжала одна:
– Что ж ты без своего Димочки? Таких сияющих глаз никому больше не отпущено.
Таким его видели окружающие. Таким его знала и я. Только такой «мой» куда-то подевался.
Записок я Диме больше не писала. А когда, не сдержавшись, заметила: «Ты будто не знаешь, что такое забота, ласковое слово», – его ответ вверг в ещё большее недоумение: «Мне кажется, я всё время о тебе забочусь и всё время говорю тебе нежные слова».
В Нижнем Новгороде пароход имел длительную остановку. Нина Николаевна Гороховская с мужем (во многих спектаклях он был моим партнёром) пригласили нас с Димой пообедать. Из широких окон ресторана была видна Волга, поймы, дали. И, глядя на этот простор, муж Гороховской тихо произнёс:
– Вот мы и урвали кусочек жизни.
– А вы разделяете это чувство? – повернулась ко мне Нина Николаевна. – Давно хочу вас спросить: такое впечатление, будто вы извиняетесь за то, что живёте на свете.
Осторожные и чуткие вопросы окружающих часто причиняли боль. Мы сами до конца не понимали, что с нами произошло, что происходит и можно ли ещё что-то поправить.
* * *
Александр Осипович, к которому я продолжала периодически ездить, очень постарел. Ему было трудно ходить. И осенью в непролазную грязь, и зимой в мороз он обязан был в положенное время отмечаться в районном центре. Он делал это исправно, пока наконец милиционер не сжалился над ним и не стал заезжать к нему сам.
Вокруг Александра Осиповича по-прежнему толпились сельские ребятишки. Кого-то он натаскивал по математике, кого-то учил немецкому языку, игре в шахматы. Продолжал писать свои философские заметки, решать математические задачи. Листы бумаги, которые привозила Оля, испещрялись цифрами. Математика и философия оставались его пристрастиями. Надежд на публикацию не было никаких. Иждивенчество убивало его.
Потолки в хате были низкие. Возле крошечного оконца, выходящего в огород, сидел человек с глазами мудреца. А за оконцем лежали сваленные в кучу остатки урожая – оранжево-болванные тыквы.
– Они называются – тыквы? – улыбнулся Александр Осипович. – А я думал – дыни. Знаешь, вкусные такие были когда-то. Я всё стеснялся попросить хозяйку дать попробовать.
В 1971 году, когда Александра Осиповича уже не было в живых, в журнале «Знамя» № 7 была напечатана автобиографическая повесть Юрия Нагибина «Переулки моего детства». И там я неожиданно прочла о матери Александра Осиповича – чаевладелице Высоцкой:
«Выселенная революцией из своих палаццо, старуха Высоцкая поселилась в нашем доме, на первом этаже, в комнатах с окнами на помойку. Окна находились под прямым углом одно к другому, и сметливая старуха поставила заборчик от окна к окну, не только загородившись от помойки, но и выгадав себе треугольный участочек, где посеяла траву, посадила цветы и врыла в землю лавочку. Межоконья она увила плющом и диким виноградом. И хотя весь её надел был чуть больше тех садиков, что андерсеновские хозяйки выращивали на подоконниках, домовый комитет потребовал, чтобы Высоцкая сделала свой сад доступным для всех граждан, проживавших в доме. Старуха согласилась, но повесила объявление, что „в открытом для массовых гуляний саду категорически запрещено ездить на велосипедах“».
Мать – капиталистка. Сын – революционер, устраивавший на её фабрике митинги протеста. И, Боже, как же сходно, в каких закутках они заканчивали свои жизни!
Приезжая к Александру Осиповичу, я неизменно попадала в атмосферу заразительных идей и «внутренних размышлений». Можно было спорить о тайнах бытия, о Боге, в которого он не верил. И более всего – слушать его. «Ну, вот тебе схема, как раскрыть секрет личности, – начинал он. – Весь комплекс внутренней жизни условно назовём статикой. А то, что наступает как разрядка, в узком смысле – осуществление, для ясности обозначим динамикой. Понятно? В сочетании двух начал…» И сразу многое удивительным образом становилось понятным.
Я как-то спросила: «На кого из литературных персонажей вы считаете себя более всего похожим?» Подумав, он ответил: «На Нагеля, пожалуй». Ответ поразил. Я даже задохнулась. «Мистерии» Гамсуна читала. От знакомства с Гамсуном оставался скорее привкус, чем прояснение. Нагель и раньше смущал меня, был неясен. Но сейчас я поняла: Александр Осипович проговорился