Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она порывисто поднимается, но я беру ее за руку.
— Нет, прошу вас. Мне надо это знать. Раз уж мне предстоит быть императрицей, я должна понимать, как устроена жизнь во Франции.
Гортензия опять садится, а я вкладываю чашку ей в руку.
— То, что я сказала про своего мужа, — предательство с моей стороны, — признает она. — Но ему недолго осталось быть королем. Его корона переходит к моему брату. Муж отказался собирать армию для похода в Россию. Сказал, что не намерен посылать невинных людей «на идиотскую войну».
Стало быть, есть хоть одна страна, способная ему противостоять.
— И куда же он теперь подастся?
— Ему предложил убежище ваш отец. — Гортензия хмурится. — Ваша светлость не знали?
Я краснею от стыда.
— О политике Наполеон со мной пока не говорит. — Я смотрю в чашку. — А от отца я нечасто получаю известия, — жалуюсь я.
Гортензия медленно и с недоверием спрашивает:
— Потому что он не пишет или письма до вас не доходят?
Она пристально смотрит на меня, а меня охватывает гнев.
— С момента моего приезда я получила два письма, — говорю я. — Всего два! Я даже не знаю, как дела у моего брата Фердинанда. И у Марии… — Гортензия гладит меня по руке, и я вдруг понимаю, что мои щеки мокры от слез. — Может, не стоит так уж во всем ему подчиняться? — спрашиваю я и с ужасом слышу безнадежные нотки в собственном голосе.
— Моя мать пыталась. Себе же хуже сделала. Правда, она частенько получала письма от мужчин, в которых Наполеон видел соперников. Подозревал ее в неверности.
— И были основания?
На лице у Гортензии — внутренняя борьба.
— Сказать по справедливости, подозрения были небеспочвенны. И все же он ее любил. Насколько он на это способен. Какие он ей писал письма!
— Они что же, у вас?
Она смотрит настороженно.
— Штук двадцать, не меньше.
— Вот бы взглянуть! Узнать, любил этот мужчина когда-нибудь кого-то кроме себя.
Гортензия колеблется.
— Ваше величество, это любовные письма. Некоторые очень… откровенные.
— А ваша мать не читала их своей свите?
— Постоянно. Она ни из чего не делала секрета.
Мне только это и нужно.
— Ваша светлость желает, чтобы я…
Я киваю, и Гортензия поднимается.
— Десять минут, — говорит она. — Они у меня под замком.
Пока Гортензия ходит за письмами, я прошу принести мне еще чая. Возвращается она с маленькой кожаной шкатулкой, которую ставит передо мной на стол. Я глажу крышку с тисненым изображением Венеры.
— Мне их мама отдала на хранение. Чтобы хоть что-то сохранилось, если те, что у нее, почему-либо пропадут.
Я поднимаю крышку и обнаруживаю внутри пачку конвертов. Смотрю на Гортензию — не передумала ли, и та кивает.
— «Двадцать девятое декабря 1795 года», — вслух читаю я. Это было пятнадцать лет назад, еще до Египта и Австрии и даже до французского престола. — «Я просыпаюсь весь наполненный тобою. Твой образ и хмельные наслаждения прошлой ночи не отпускают меня ни на миг. Сладостная и несравненная Жозефина, как странно ты действуешь на мое сердце! Ты на меня дуешься? Ты несчастна? Расстроена? Душа моя разбита горем, и нет покоя твоему обожателю. Да и могу ли я быть спокоен, когда я целиком во власти всепоглощающего чувства, а с губ твоих и из твоего сердца пью один лишь обжигающий пламень? Да! Одной ночи хватило, чтобы я увидел, как невыразителен по сравнению с тобой твой портрет. Ты поднимаешься в полдень, значит, через три часа я снова тебя увижу. Пока же, моя дорогая, тысяча поцелуев, но не вздумай посылать их мне обратно, ибо у меня от них вскипает кровь».
«Хмельные наслаждения прошлой ночи не отпускают меня…». Пытаюсь представить, как такие слова пишет мне Адам… Поверять это бумаге… Вниманию досужих глаз…
— Она была его первой любовью?
— Наверное.
Я беру другое письмо и читаю, на сей раз про себя.
«Твои письма составляют отраду моих дней, и эти счастливые дни выпадают мне нечасто. Жюно везет в Париж 22 знамени. Ты должна вернуться сюда вместе с ним, слышишь? Если же мне выпадет несчастье видеть, что он вернулся один, — пусть лучше не возвращается! Неутешное горе, безысходная боль, нескончаемая печаль — вот что меня тогда ожидает.
Мой обожаемый друг, он увидит тебя, он будет дышать тебе в висок! Быть может, ты даже удостоишь его редкой чести поцеловать тебя в щечку? Я же буду один и так, так далеко!
Но ты ведь скоро приедешь, да? Ты будешь здесь, рядом со мной, у меня на груди, в моих объятиях.
Лети же сюда, лети на крыльях!.. Целую тебя в самое сердце и ниже, гораздо ниже!»
Я потрясена.
— И они все такие?
Гортензия очень смущена.
— Не все. Но… многие.
— А он был страстным, — замечаю я.
— Ему тогда было двадцать семь, а не сорок, ваша светлость.
— А теперь его страсть обращена куда-то еще.
— Да. Его страсть — война.
— А вас не огорчает, что ваш супруг лишится короны?
Ей предстоит в одночасье превратиться из голландской королевы во французскую принцессу.
— Я все равно в Голландии не королева в полном смысле слова, — отвечает Гортензия. — Я не говорю на их языке, не знаю их обычаев. Мой дед управлял сахарной плантацией. Я не то, что вы.
— Но вы родились аристократкой, — напоминаю я.
— Нет. Мой отец усиленно строил из себя дворянина, за что и отправился на гильотину. Он родился на Мартинике, как и мать. Королевской крови в нем не больше, чем в Полининой собаке.
Я невольно хохочу в голос. Она прикрывает рот ладошкой, и мы заливаемся вместе. Гортензия мне импонирует.
— А кстати, я слышала, вам из Вены везут вашего песика.
Я таращу глаза. Откуда она может знать?
— Он же мне только что сказал! — удивляюсь я.
Она многозначительно улыбается.
— Ваше величество, при этом дворе секреты долго не держатся. Когда вы узнаете, что беременны, пол-Франции будет знать об этом в тот же день.
— И с вами так было?
— Да. — Она пьет чай, и в комнате повисает неловкое молчание. — Даже сейчас, два года спустя, думать об этом невыносимо, — шепчет она.
Моя мать похоронила троих детей и рассказывала, что чувство утраты никогда не ослабевает, боль лишь немного притупляется. Я глажу Гортензию по руке.
— Мне очень жаль, — говорю я и думаю: неужели через семь лет у меня за спиной будет столько же горя?