Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она быстро утирает слезы.
— Император не одобряет проявления чувств. Такие уж они, мужчины.
Я думаю об отце, который слег от горя, когда умерла мама, об Адаме, который был сам не свой, когда Фердинанд сломал руку, упав с подаренной им лошади, и понимаю, что это не так. Но с Гортензией я не спорю.
— А другие ваши сыновья?
— Они в Голландии, — отвечает она. — С отцом.
Она так расстроена этим разговором, что я не расспрашиваю, как это вышло. Вместо того я решительно заявляю:
— Надо заняться чем-то приятным.
— Хотите, прежде чем укладывать вещи, прогуляемся по Фонтенбло? — предлагает Гортензия.
Я улыбаюсь.
— А давайте!
Итак, мы вдвоем обходим залы дворца, и при виде нас у придворных лезут на лоб глаза: дочь Жозефины с девятнадцатилетней новой императрицей Франции.
— Вам не кажется, что на нас все пялятся? — шепчу я.
Она хмыкает.
— Это уж как пить дать, ваше величество.
Мы останавливаемся во всех основных помещениях, и Гортензия рассказывает мне историю каждого из блещущих золотом залов дворца. Здесь есть комната, где Полина совратила своего последнего любовника. А вот — передняя Людовика Четырнадцатого, в которой за тяжелыми портьерами пряталась его фаворитка, когда неожиданно нагрянула королева.
— А в этом дворце хоть один человек обходится без супружеских измен? — спрашиваю я.
Гортензия прислоняется к колонне и задумывается.
— Супруги Готье, — с серьезным выражением отвечает она наконец. — Они познакомились еще детьми и до сих пор влюблены друг в друга.
Я изумленно взираю на нее, и, сообразив, как прозвучал ее ответ, Гортензия краснеет.
— Но это правда! — отвечает она.
— А верность ради собственных детей? Такое понятие здесь отсутствует?
Она с любопытством смотрит на меня, видно, что ее тянет поговорить.
— Ну же, говори! — требую я, поскольку кроме нас двоих тут никого нет.
— А вы будете хранить верность Наполеону? — спрашивает она.
Я думаю об Адаме, и в глазах начинает щипать. Но почему она спрашивает? Я внимательно смотрю на нее, и она вдруг вздыхает.
— Я никогда не стану для него шпионить. Ни за что! — Я молчу, и Гортензия продолжает: — Честное слово, ваше величество, это был невинный вопрос. Когда Наполеон впервые сообщил мне о вашем приезде, я меньше всего думала о том, чтобы стать вашей статс-дамой. Мне это было нужно, как…
— То есть — совсем не нужно, — подсказываю я.
Мы смотрим друг на друга, и я ей верю.
— Понимаете, мы с вами в схожем положении, — тихо произносит она. — Мы обе живем по прихоти императора.
Дальше мы идем через обшитый деревом танцевальный зал, и я размышляю над ее вопросом. Что если бы Адам был здесь? И я могла бы видеть его лицо, чувствовать под пальцами его кожу? Смогла бы я хранить верность мужу? Да! Как ни мучительно, но мне бы пришлось отвергнуть свою любовь. Вот что такое быть королевой. Моя двоюродная бабушка вышла замуж в пятнадцать лет. За дофина, которого ничто в жизни не интересовало кроме замков — он их чинил, изобретал, делал. Но встретив любовь своей жизни, Акселя фон Ферзена, она не завела с ним романа[7]. Она страдала на расстоянии. Таково было ее представление о долге перед Францией.
Стены украшают полотна с изображением богини Дианы, и, глядя на них, я начинаю жалеть, что я живой человек, а не персонаж какого-нибудь мифа. Или произведения искусства. Не знать бы никаких родных, супружеского долга или ответственности перед страной… Я открываю рот, чтобы спросить Гортензию, почему на всех картинах изображена именно эта богиня, как вдруг какой-то шум заставляет нас обеих обернуться.
— Месье Моро! — здороваюсь я, и камергер Полины церемонно расшаркивается от самых дверей.
— Ваши величества.
Он проходит через зал и останавливается перед нами. Вот уж поистине человек с необычной внешностью: кожа бронзовая, а глаза — темно-зеленые. — Император желает видеть королеву Голландии в библиотеке.
Гортензия бросает взгляд на меня, потом переводит на Поля.
— Прямо сейчас?
— Как можно скорее, ваша светлость.
— Я быстро, — обещает она мне и стремительно выходит из зала, а Поль остается стоять рядом с очередной картиной с изображением Дианы-охотницы.
— Не знаете, кто заказал все эти картины? — интересуюсь я.
— Франциск Первый для своей любовницы Дианы де Пуатье, ваше величество. Весь этот зал посвящен его возлюбленной. — Он разводит руками. — Французы…
Мы неспешно идем вдоль длинной стены и останавливаемся перед высоким арочным окном, выходящим на регулярный парк, который носит название «Сада Дианы». Каких-то двадцать лет назад по этим дорожкам прогуливалась Мария-Антуанетта. Я представляю свою двоюродную бабушку в летящем платье и гадаю, видит ли она меня сейчас, в похожем муслиновом наряде с лентами на талии и в шелковых туфельках. За эти двадцать лет Франция пережила революцию, унесшую полмиллиона жизней, и ради чего? Все так же блещет роскошью этот зал, и все так же этот двор движим алчностью и расточительством. Ничто не изменилось кроме имени правителя, и теперь на спинке трона вместо буквы L вышита золотая N.
— Вы в призраков верите? — негромко спрашиваю я.
— У моих предков из племени тайно существовало поверье мабуи — они верили в присутствие духов в мире людей. Но я лично ни одного не встречал. И как-то сложно верить в то, чего ни разу не видел. А ваше величество?
— Католикам верить в духов не полагается, — отвечаю я.
— Но видеть вам их доводилось? — интересуется Поль.
Я поднимаю на него глаза. Он один из немногих в этом дворце, кто выше меня ростом.
— Не знаю.
— Подозреваю, этот дворец кишит призраками — если они действительно существуют.
Мысли о моей несчастной, обреченной бабушке преследуют меня весь день, пока мы собираем вещи в дорогу, и даже наутро, когда мы рассаживаемся по экипажам, мне продолжает мерещиться в тумане ее лицо.
— Половина седьмого! — бушует Наполеон. — Я сказал — в шесть, а уже половина седьмого!
— Мы тут ни при чем, — оправдывается Гортензия. Она усаживается подле меня, напротив сидят Наполеон с Меневалем. — Мы все думали, что Меттерних и королева Каролина тоже едут. Но раз Каролина беременна…
Он поворачивается ко мне и сверлит стальным взглядом своих серых глаз. Однако ничего не говорит. Наверное, мне полагается выражать всем своим видом такое же стремление иметь ребенка, какое изображала Жозефина. Но я напускаю на себя абсолютно безразличный вид, и у него багровеет шея.