Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митрофанушка бледнеет и смотрит на отца с ненавистью. Чувствуется: самые худшие минуты в его жизни связаны с сияющим обликом нашего папули.
Мама смотрит под диванами, приговаривая:
– Такой пузатый, большой, коричневый…
Папино лицо вдруг начинает выражать сугубую заинтересованность:
– Старый, грязный такой?
– Да, да! – в какой-то шальной надежде подтверждает жертва.
– Ха! – облегченно выдыхает папа. – Так я его на антресоли закинул. Я с утра оттуда всякий мусор доставал, вот и подумал, что этот портфельчик убрать и забыл. Поэтому вечером и прибрал.
Немая сцена. Взъерошенная мама высовывается из-под дивана, Митрофанушка оскорбленно выпрямляется, я начинаю неприлично хихикать, а папуля вынимает из недр антресолей потерянное сокровище.
Больше мы Митрофана не видели никогда. Мамина игра в роковую красавицу закончилась. Да и я разлюбила наряжаться в кровавую комбинашку. Пришло время иных игр.
У истоков моего детства – бабушки. И самая главная из них – прабабушка. Главная по возрасту и по тому влиянию, которое оказала она на всю мою жизнь.
Мы живем не только своей судьбой. Узор жизни семьи нашей ткался задолго до нас. Как-то так заведено, что в каждой семье живут из поколения в поколение свои истории. Разные и разноцветные, они навсегда вплетены и в пестрое полотно моей жизни.
Зачем? Не знаю. Есть, наверное, в этом какой-то свой смысл. Не просто же так папы и мамы, бабушки и дедушки начинают с самого раннего детства кормить досыта младших членов семьи рассказами об ушедших и здравствующих родных.
Начало начал – бабушки. Мне так повезло, что я все раннее детство очень часто виделась со своей прабабушкой Груней, Агриппиной Сергеевной Поповой. Она мне казалась тогда невообразимо старенькой, просто древней. Хотя, если подумать, бабушка родилась в 1893 году. А я – в 1967; и лет с трех прекрасно помню себя и все, что со мной происходило. Значит, в мои разумные и помятливые три года ей было 77. Это не так уж много. Особенно, если учесть, что она прожила после этого еще почти 20 лет.
Но она была такая хрестоматийная старушечка в беленьком платочке, разрисованном каким-то еле уловимым орнаментом из голубеньких былинок, точечек и полосочек. Неизменный халат, застегнутый аккуратно на все пуговки. Коричневые толстые чулки, из тех, что крепились на резинках. Красивые тапочки, меховые внутри, с белой опушкой по краям. Всегда простые нитяные четки, намотанные на худенькое запястье. Изработанные руки, в морщинах, с искривленными от тяжкого крестьянского труда длинными, когда-то красивыми пальцами.
Мне так жалко всегда было эти руки. Они болели у нее, когда менялась погода, и она баюкала их, как ребенка.
Я решила вылечить бабушку. Залезла в аптечку, вытащила единственное знакомое мне лекарство – йод. Немного подумав, взяла и бинт. Пришла в комнату бабы Груни и заявила, что буду лечить ее.
Кроткая моя и нежная бабулечка никогда не перечила своим детям, внукам и правнукам. Она считала, что век ее уже прошел, и теперь она в послушании у всех, кто терпит ее старость. Поэтому бабушка доверчиво протянула мне свою руку, больше похожую на птичью лапку. Я налила на ватку резко пахнущий йод и щедро намазала руку с двух сторон. Потом плотно, несколько неуклюже замотала бинтом. И счастливая отправилась спать, заверив бабушку, что к утру все пройдет.
Почему бабуля сразу не ликвидировала лечебную повязку, наложенную слишком компетентной во всем четырехлетней внучкой? Может, она тоже надеялась на целительную силу йода?
Как и многие не очень образованные люди, она с огромным уважением и трепетом относилась ко всем лекарственным препаратам. К утру вся кожа на бабушкиной руке под бинтом сгорела и стала лоскутами облезать. Бабушка показала мне это только для того, чтобы оправдаться. Она боялась, что я расстроюсь, что она сняла без моего ведома повязку.
Казалось бы, такого безответного человека любой мог безнаказанно обидеть. Но бабушкина кротость, незлобивость и смирение были такой силы, что все мы старались опекать ее, не расстраивать ничем. Мы берегли свою бабулечку.
Вся наша большая семья любила ее, все старались бабу Груню баловать и ласкать. Она была такая милая и приятная. Всем и каждому старалась помочь и услужить.
В ее комнате (ей, кстати, отдали самую большую и светлую комнату в квартире) всегда приятно пахло чем-то чудесным. Особенно сильно чувствовался этот запах, когда бабушка открывала старинные молитвословы или доставала из квадратненькой толстенькой коричневой сумки ладан, или свечки, или кусочки просфорочек.
В правом углу комнаты, на специальной полочке, стояла икона Божьей Матери – бабушкина венчальная икона. Небольшая, в киоте. Внутри была еще по контуру иконы согнутая веточка искусственных белых цветов.
Надо было видеть, с каким трепетом подходила бабушка к иконе. Она поправляла платочек, одергивала халат, выпрямлялась настолько, насколько позволяла больная спина, и начинала разговаривать с Матерью Божьей. Это выглядело именно как беседа. Сначала она что-то шептала, кланялась, а потом какое-то время стояла, вглядываясь в лик Богоматери светло-светло голубыми глазами, выцветшими от старости и слез.
Бабулечка была такая уютная. Мне так нравилось сидеть рядом с ней и слушать, как она вспоминает. Труженица, она не могла сидеть просто так, поэтому руки ее были заняты вязанием. И конечно, рядом вязала и я. Шарфики, носочки.
Я была абсолютно счастлива. Бабушка брала мое рукоделье, поправляла, что-то распускала. Она никогда-никогда не ругала меня, не журила даже, ни в чем не осуждала. Рядом с ней невозможно было шалить или не слушаться. Мне кажется, что лучше всего я была именно рядом с ней. Дело даже не в том, что я тихо сидела. Я внутри себя становилась лучше. Бабушка рассказывала о святых местах, об ангелах, о разных людях. И как-то так умела повести свой рассказ, что сразу очень хотелось побывать и в святых местах, и увидеть ангелов, стать хорошей и достойной таких чудес.
В ней была тишина и покой. Мы беседовали, считали петли. Потом бабушка снимала свой платочек, доставала из волос круглый пластмассовый гребешок и начинала причесывать меня, долго-долго. И все это с бесконечной лаской и разными напевными присказками. Она рассказывала мне, какая я красавица и умница, и тут же добавляла, какая умница и красавица мамуля моя, и сразу же говорила, какая необыкновенная красавица и умница мамуля мамули моей, ее дочка Анечка.
Говорила она это с такой любовью и убежденностью, что не поверить было нельзя. Потом бабулечка, перечислив все мыслимые и немыслимые достоинства своих любимых дочек, внучек и правнучек, с тихим лукавым смешком добавляла: «А вот я не такая, я не красавица была и не умница. Вот мама моя – красавица. У нее такая коса богатая была, что она ее много раз вокруг шеи обматывала, чтобы заплести. А густая какая! Маме приходилось перед летом срезать целые пряди, чтобы полегче было ходить. Все эти прядки она нам, дочкам, давала, мы их вплетали в свои косы, чтобы волосы богаче казались. «Все соседки удивлялись: «Ну и косы, Маша, у тебя и у девок твоих!» И знать не знали, что это одна мамина коса всех так украсила!